Танец для Эмилии переводчика Mapleleaf (бета: Кшиарвенн)    закончен
Даже дружба длиною в жизнь не может продолжаться после смерти... Или может?
Оригинальные произведения: Повесть
Джейк, Эмилия, Сэм
Драма, Hurt/comfort || гет || G || Размер: миди || Глав: 1 || Прочитано: 2849 || Отзывов: 2 || Подписано: 1
Предупреждения: нет
Начало: 11.12.15 || Обновление: 11.12.15
Данные о переводе

Танец для Эмилии

A A A A
Шрифт: 
Текст: 
Фон: 
Глава 1


Нэнси, Питеру и Джессе,
А еще – Джо.


Я рад, что «Танец для Эмилии», впервые опубликованный в отдельном подарочном издании несколько лет назад, наконец вышел большим тиражом. История, рассказанная на этих страницах, многое значит для меня. Конечно же, все это выдумка, и по сути своей не что иное, как фэнтези; но более автобиографичной книги я еще не писал. Мой лучший друг преждевременно покинул этот мир в 1994 году. Его звали Джо Мазо, и мы с ним познакомились в старших классах на занятиях по драмлитературе, в точности как Джейк, рассказчик, и его друг Сэм. Но Джо мечтал стать не танцором, а актером (а сам я пишу книги, хотя, как и многие авторы, не раз хотел выступить на сцене), и в конце концов стал известным танцевальным критиком и автором трех высоко оцененных и авторитетных книг по современным танцам. Обыденная жизнь Джейка и Сэма мало похожа на нашу с Джо, как оно и задумывалось, но я старался передать саму суть наших отношений. Что же касается прообраза Эмилии, мне вряд ли удалось воздать должное ей и ее любви к Джо, но я старался изо всех сил.

* * *

Кошка. Так что, ты говоришь, она делает?

Послушай, это не передать словами. Тебе нужно увидеть самому.

Эмилия, подумай сама, сколько ей лет? Старые кошки временами выкидывают те еще номера.

Но не такие. Тебе просто нужно увидеть ее самому.

Ты это всерьез. Ты в самом деле хочешь сунуть Милламент в какую-то коробку, в ящик, и привезти ее сюда, в Калифорнию, только чтобы я… Когда тебя ждать?

Во вторник. Возьму отпуск по болезни дней на десять…


Нет. Не то говоришь, нельзя так рассказывать о них – о Сэме, Эмилии и о тебе самом. И о Милламент. Опять взялся за дело не с того конца. Рассказывай с начала. Ради себя же самого расскажи наконец обо всем, просто запиши все это, насколько произошедшее в пределах твоего понимания. Начни с автоответчика – уж в нем-то ты уверен…

В тот день я вернулся с предпоследнего спектакля «Продавец льда грядет» нашего калифорнийского некоммерческого театра. Автоответчик мигал, но я не обращал на него внимания – можно ужиться с компьютерами, всякими там автоответчиками и факсами, да даже с электронной почтой можно, но всяк сверчок знай свой шесток. Поэтому сначала я снял пальто, проверил почту, подобрал газету, устроился поудобнее в кресле и поднял, как водится, бокал за исполнителя главной роли – теперь он наверняка играет Хикки где-то на Аляске и подает не те реплики белым медведям. И лишь потом нажал на кнопку, чтобы воспроизвести запись.

– Джейкоб, это Марианна. Я в Нью-Йорке.

В те времена весточки от Марианны Хупер доходили разве что к Рождеству, но мы были давно знакомы в странной, импровизационной манере, свойственной актерам, и я не мог ни с кем спутать этот хриплый, неправдоподобно уставший от жизни голос – она разбогатела, работая диктором закадрового текста последние лет двадцать. Марианна молчала – ей удавалось выгадать из уместных пауз даже больше, чем самому Джеку Бенни. Я отсалютовал автоответчику бокалом.

– Джейкоб, мне так жаль, но кто-то должен был тебе рассказать, как бы мне самой не хотелось этого говорить. Вчера вечером Сэма обнаружили в квартире мертвым. Мне очень жаль.

Бессмыслица. Ее слова просто отскочили от меня – это была бессмыслица.

Марианна продолжала:

– Он не приходил на работу и не отвечал на звонки целых два дня, так что в редакции журнала заподозрили неладное и взломали квартиру. – Знаменитый безымянный голос задрожал. – Джейкоб, мне и в самом деле ужасно… Джейкоб, я так больше не могу, только не с автоматом! Пожалуйста, позвони мне.

Она продиктовала номер и положила трубку.

А я просто сидел в своем кресле. Бокал я опустил, но не сдвинулся с места; просто сидел и думал: это ошибка. В субботу его очередь звонить мне, на прошлой неделе звонил я. Марианна ошиблась. А еще я думал: боже мой, а как же кошка, как же Милламент – кто кормит Милламент? Всего две мысли, снова и снова, круг за кругом.

Не знаю, сколько времени прошло, пока я, наконец, не поднялся и не позвонил Марианне. Знаю только, что разбудил ее.

– Я позвонила тебе последним. Да я даже его родителям рассказала об этом прежде, чем сумела наконец позвонить тебе!

– Он же недавно приезжал. В июле, бог мой! И с ним все было в порядке, – мне приходилось вытягивать из себя по одному слову за раз, словно это были расшатанные камни в стене, которые достают, чтобы подглядывать в образовавшуюся брешь. – Мы с ним еще по городу бродили.

– Сердце отказало, – голос Марианны был настолько невыразителен, выхолощен, что казался мне чужим. – Его нашли в ванной, должно быть, он только что вернулся из Линкольн-центра…

– Шёнберг. Сэм собирался написать рецензию на его оперу, «Моисей и Аарон» …

– Он еще не снял этот свой гангстерский костюм, в котором всегда ходил на премьеры…

Дурацкий костюм, который я и сам был бы не прочь поносить – он покупал его при мне.

– Да, помню – шелковый такой, итальянский.

– Насколько им – полиции, – насколько вообще кому-либо удалось понять, он вернулся домой, накормил кошку, сбросил туфли, зашел в ванную и… и умер, – Марианна заплакала, захлебнулась совершенно непрофессиональным плачем со всхлипываниями. – Джейкоб, они сказали, смерть была мгновенной. Он не почувствовал боли.

Я услышал себя словно со стороны:

– Я и не знал, что у него проблемы с сердцем. Этот скрытный засранец ничего мне не сказал.

Сдавленный смешок.

– Не думаю, что он вообще кому-нибудь рассказывал. Даже его родители ничего не знали.

– Сигареты, – рыкнул я. – Все эти клятые сигареты! Прошлым летом он приезжал ко мне, пытался бросить курить – сказал, врач его напугал до чертиков. Я-то все свалил на рак легких, решил, он рака боялся, и даже не подумал о сердце, болван этакий! О боже мой, мне же нужно позвонить им, Майку с Сарой.

– Не сегодня, не надо им звонить сегодня, – она уже было справилась с голосом, но снова сорвалась. – Его смерть стала для них ударом, и это я им рассказала, так что не смей звонить сейчас, слышишь? Подожди до утра. Позвони им утром.

Горло пересохло до боли, но я не мог снова поднять бокал.

– Что уже сделали? Тебе, наверное, пришлось сообщить в полицию, рассказать людям. Я даже не знаю, оставил ли он завещание. И где теперь само… где он сейчас?

– Полицейские забрали тело и закрыли квартиру, опечатали – они опечатывают место смерти, когда нет свидетелей. Понятия не имею, что с ним сейчас делают. Джейкоб, не мог бы ты приехать? Прошу тебя!

– В четверг, послезавтра. Я прилечу ночным рейсом, сразу же после представления.

– Приезжай ко мне, я переехала, и теперь у меня есть гостевая комната. – Она чудом сумела продиктовать свой истсайдский адрес, прежде чем зарыдала снова. – Прости, прости, мне так жаль, я весь день держалась! Словно только сейчас поняла, что произошло.

– Вот только я не понимаю почему, – сказал я. Марианна судорожно вздохнула. – Это мне жаль, Марианна, и я могу показаться тебе бессердечным, но все же: вы с Сэмом не встречаетесь уже – сколько? – лет двенадцать? Пятнадцать? Понимаешь, Марианна, это должен быть я. Ты не можешь играть скорбящую вдову, это просто не твоя роль.

С Марианной я могу говорить так, как не посмел бы ни с кем другим – зачастую только так и можно привлечь ее внимание. К тому же это выводит ее из себя, а в ярости мало кому удается слезливо каяться.

– Ты же знаешь, мы всегда оставались друзьями. Ходили вместе ужинать, и он водил меня в театр – он наверняка тебе рассказывал. Мы оставались друзьями, Джейкоб!

Сэм рыдал из-за нее. Единственный раз, когда я видел Сэма в слезах.

– Значит, утром в четверг. Рад буду повидаться с тобой.

Заученные слова благодарности, всхлипы. Наконец я повесил трубку.

Сидеть на месте я больше не мог. Я вскочил и стал мерять шагами комнату.

– Каган, засранец! – сказал я вслух. – Дурак ты несчастный, кто тебе разрешил так просто свалить? У нас же были грандиозные планы! Разве ты забыл, как мы собирались состариться вместе? – я уже кричал, налетая на вещи. – Мы же собирались стать ужасными, совершенно невыносимыми стариками, настолько утонченными и учтивыми, чтобы никто и не заподозрил, что мы только что помочились в их кадку с пальмой! Мы должны были учиться карате, войти в мировую серию по покеру, должны были мечтать о пятидесятой годовщине нашего воссоединения в стенах школы! Нежиться на солнышке, наблюдая за тренировками бейсбольных команд до начала игр – нам еще столько всего предстояло сделать! Какого черта ты задумал, свалив посреди сеанса? Ты что, решил, будто я буду заниматься всей этой чепухой в одиночку?

Понятия не имею, долго ли разносил квартиру, но одно знаю точно – я все еще орал, собирая чемодан. Очередную арендную плату должен внести Боб Кретчит, но от финального показа «Продавца» до начала репетиций «Рождественской песни» оставалось еще два месяца. Ни голодных питомцев, ни плачущих младенцев, не перед кем извиняться… Есть свои преимущества и в том, что тебе пятьдесят шесть, ты дважды разведен и твердо держишься своих убеждений. Я хороший актер с удивительно широким репертуаром для человека, слегка смахивающего на Мистера Эда, но мое тщеславие и не требует большего, чем я могу достичь. Во многом еще и поэтому мы с Сэмом Каганом так долго оставались друзьями.

Мы с ним познакомились в старших классах на занятиях по драмлитературе. Я уже тогда знал, что стану актером – хотя, конечно же, в те времена на слуху был не Мистер Эд, а Оливье. Учитель просил зачитать по ролям различные отрывки и выбрал нас, сидящих за соседними партами, для диалога из «Майора Барбары».

Я выступал в роли Адольфа Казенса, жениха Барбары из Армии Спасения; Сэм был Андершафтом, владельцем оружейного завода. В отличие от Сэма, незнакомого с пьесой, я хорошо знал не только ее саму, но и Рекса Харрисона, сыгравшего Казенса в экранизации, и его выразительные интонации, которые мастерски умел подделывать. Но когда мы столкнулись с непоколебимой верностью Барбары и Сэм продекламировал на возмутительно прекрасном британском английском принцип Андершафта – «деньги и порох, свобода и власть, власть над жизнью и власть над смертью», – все взгляды оказались устремлены на него и на него одного. Быть может, я и знал пьесу лучше него, но он-то понимал, что это пьеса. И преподал мне первый настоящий урок актерского мастерства.

О чем я и не замедлил сообщить ему после занятия. Сэм искренне удивился.

– Да брось, сыграть Андершафта легче легкого, он же весь как на ладони – по крайней мере, в этой сцене. – Его удивительный акцент стал еще более сочным. – А вот Казенс мудреный персонаж, показать его куда сложнее. – Он усмехнулся – бог мой, неужто уже тогда его зубы начали темнеть от сигарет? – и добавил: – Хотя у тебя вышел отличный ранний Харрисон. Не смотрел еще «Переулок святого Мартина»? Его будут ставить на сцене «Талии» всю следующую неделю.

Так я впервые встретил человека, который говорил подобно мне самому. Мы оба предпочитали театральные диалоги обычным бруклинским пересудам, а игру на сцене и декорации – реальной жизни, словно все это создавалось с расчетом на нас. В детстве на нас смотрели искоса – должно быть, еще и поэтому я так рано начал выступать на сцене, – так что мы и подобные нам раньше прочих научились сливаться с окружающей средой. И узнавать друг друга издалека.

Сэм. Низкого роста – заметно ниже меня, а я и сам невысок, – темноглазый, с черными вьющимися волосами, прозрачной кожей и мягким детским ртом; он всегда выглядел так, словно вот-вот готов рассмеяться. Однако и в те времена он прятал таящиеся в нем бездны: короткий смешок, быстрая озорная улыбка – и вот их уже и след простыл. Взгляд еще грел, но этот детский рот крепко держался чего-то – а чего, боюсь, я никогда и не знал.

Он учился гораздо лучше меня – не подтягивай он меня по половине предметов, я до сих бы школу не закончил. Как и меня, его совершенно не интересовало ничего, кроме литературы и драматургии; но в отличие от меня, он признавал существование геометрии, химии и отжиманий, в реальность которых я никогда не верил.

– Просто представь, что это очередная роль, – советовал он мне, – и сейчас ты играешь ученика, только вместо диалога тебе нужно выучить периодическую систему. Да брось, а вдруг тебе придется когда-нибудь выступить в роли учителя математики, или репетитора, или чокнутого профессора? Рано или поздно актеру пригодится любой опыт.

Он всегда называл меня Джейком – так меня звали всего два человека. Никто не умел проигрывать в карты и настольные игры с большим достоинством, чем он, и никто так не ликовал, выиграв в кункен, и не злорадствовал по этому поводу днями напролет. Только ему я рассказал о своем старшем брате Элиасе, который появился на свет мертвым. Я знал, где он похоронен, хотя мне и не показывали его могилу, и однажды сводил туда Сэма. Узнав, что дома мы не упоминаем имя Элиаса, он пришел в ярость и взял с меня обещание ежегодно отмечать его день рождения. Благодаря Сэму я вот уже больше сорока лет праздную день рождения Элиаса, забыв о нем лишь дважды за все это время.

У Сэма были удивительно крупные ладони и такие крохотные ступни, что я то и дело поддразнивал его, напоминая о «щиколотках с пальцами». Взбесить его такими намеками было проще простого – Сэм придавал размеру ступней невероятно важное значение.

Он учился танцам и зачастую отправлялся на занятия сразу же после уроков. В то время танцевать мальчикам не полагалось – только не в нашей бруклинской школе, где любого парня, чьи интересы простирались дальше футбола, драк и больших сисек, обозвали бы педиком. Только я знал об этих занятиях; но только перед самым выпуском, после множества просмотренных бок о бок опер, бейсбольных матчей и старых юниверсаловских ужастиков я увидел его на сцене.

Тогда захудалая студия в Ист-Вилледже, где он занимался три раза в неделю, давала концерт – всего-то два фортепиано, складные стулья и несколько исполненных учениками сольных номеров и па-де-де из классических балетов. Родители Сэма тоже пришли и тихо устроились на самом последнем ряду. Конечно же я был знаком с ними, как всякий ребенок, околачивающийся дома у друга после уроков, знаком с существующими где-то там взрослыми. Майк был юристом, а хрупкая Сара преподавала в начальной школе; ничего кроме этого я о них не знал, да и сейчас не знаю, но их искренняя вера в то, что их единственное дитя – венец и истинная цель эволюции, трогала даже мое безжалостное юношеское сердце. Я словно вижу их наяву – вот они, сидят на рахитичных шатких стульях, держась за руки и отпуская друг друга только для того, чтобы сдержанно поаплодировать после очередной сцены из «Лебединого озера» или «Жизель». Терпеливо ждут, когда на сцену выйдет Сэм.

Он выступал предпоследним – время, традиционно отводимое в такого рода выступлениях ведущему актеру – с поставленным им самим танцем на музыку «В Средней Азии» Бородина. Я не могу сказать вам, как он танцевал; не мог бы рассказать и тогда – я онемел от изумления, увидев, как мой друг, с которым мы обедали вместе в школьной столовке, мечется по сцене с такой взрывной свирепостью, какой я никогда в нем не видел и не подозревал. Есть танцоры, которые буквально вырезают фигуры в воздухе; есть те, что выжигают их; Сэм же выдирал их когтями, оставляя воздух за собой обливаться кровью. Не знаю даже, хорошо ли он танцевал, если это слово вообще здесь применимо; но он, вне всякого сомнения, был лучшим в этой школе, и не только его родители аплодировали ему стоя после выступления. Но как бы слеп и счастлив я не был, одно каким-то чудом я сумел понять: Сэм танцевал не на жизнь, а на смерть.

Пройдя за кулисы, я обнаружил его одного – он сидел на скамейке в своем черном от пота трико, спрятав лицо в ладонях. И не поднял головы, пока я не сказал:

– Дружище, это полный отпад. Полный.

Тогда это выражение только начинало входить в моду, по крайней мере, в наших кругах.

Он посмотрел на меня, и я подумал: боже, он выглядит как старик. Не старше своего возраста, нет; он показался мне старым. Его хрустально-прозрачная кожа казалась серой, изрытой щетиной – я и не знал, что он бреется, – а лицо словно не могло больше вынести тяжкого груза его темных глаз. Он медленно ответил:

– Иногда у меня и в самом деле что-то выходит, Джейк. Иногда я всерьез думаю, что справлюсь.

Тогда я сказал то, что вовсе не собирался говорить.

– Тебе придется справиться, черт тебя дери. Потому что ты вообще вряд ли годишься для чего-нибудь другого.

А Сэм рассмеялся, по-настоящему рассмеялся – так, что к лицу хотя бы отчасти прилила кровь, а взгляду вернулась его обычная юношеская легкость.

– Да брось! Ладно, будем надеяться, выяснить это мне так и не доведется.

Он переоделся, и мы отправились к Саре с Майком.

Выяснить это ему довелось не так уж скоро. Мы окончили школу, и я поступил в Технологический институт Карнеги по стипендиальной программе драмы, а Сэм остался дома. По настоянию родителей он посещал лекции Городского колледжа Нью-Йорка, но все свободное время проводил в престижной школе танцев, чьи лучшие ученики могли попасть напрямую в Нью-Йорк Сити балет. Мы виделись на каникулах и проводили вместе лето, занимая время все тем же, чем привыкли в школе: ходили в театр и на бейсбол, наведывались к букинистам на Четвертой авеню, пили пиво и спорили, выходят ли внутренние рифмы в наших песнях, что мы временами пытались писать, такими же клевыми и умными, как у Ноэля Кауарда. А по пятницам играли в покер в разношерстной компании таких же потенциальных танцоров и актеров. Все было как прежде – иного мы не желали признавать.

Но я без умолку тараторил о пьесах, в которых играл, об Арто, Брехте, «Живом театре», методе Страсберга и эмоциональной памяти, тогда как Сэм избегал любых упоминаний о собственных занятиях. Если он и выступал на показательных концертах своей школы, мне он об этом не говорил; поприсутствовать на паре его занятий хореографией – вот и все, чего мне удалось добиться. Как и прежде, я не мог отвести от него взгляда, но к тому времени уже начал понимать, что некоторые танцоры, музыканты и актеры просто рождаются с этим.

Это не имеет ничего общего ни с талантом, ни с умениями; это исключительно врожденное свойство, подобно голубому цвету глаз или способности дотянуться языком до кончика носа. И я им не обладаю.

Мы обедали в ресторане-автомате на перекрестке Сорок второй и Шестой улиц, когда он вдруг сообщил мне:

– Меня не стали рекомендовать. Ни в Сити балет, ни вообще куда-либо. Все кончено.

Я недоуменно посмотрел на него, оторвавшись от тушеной фасоли.

– То есть как это кончено? Да ты с ума сошел! Ты же лучший танцор, какого я когда-либо видывал!

– А ты других и не видел.

Конечно, он был прав – я и сейчас мало с кем знаком, нечасто участвую в мюзиклах, – но в сложившейся обстановке его ответ только разозлил меня.

– Они не стали мне говорить, но я и сам понял – я просто не гожусь для этого.

Его слова вывели меня из себя, но взбеленился я не столько на преподавателей из его школы, сколько на него самого, принявшего как должное их приговор.

– Ну так и черт с ними! Что они в этом смыслят?

Сэм покачал головой.

– Джейк, у меня ничего не вышло, вот и все.

– Ничего не все! Ты же всю жизнь танцевал и всюду был лучшим…

– Никогда я не был лучшим! – Впервые на моей памяти его Кауардский акцент пропал, уступив место незамутненному бруклинскому английскому.

– Помнишь, ты рассказывал мне историю о старой королеве Елизавете, как она сказала: «Нет, красавицей я никогда не была, но прославилась как таковая». Вот и со мной так. Я могу быть ослепительным – да я до смерти работал над собой, чтобы стать им! – но в моем танце нет ни одного движения, которое я не взял бы у Д’Арнбуа, Бруна или Эдди Виллелла! А эти люди не дураки, Джейк, они видят, кто умеет танцевать, а кто только ослепляет. И я это тоже вижу.

Я не знал, что ему ответить; не из-за его слов, а из-за того, насколько уязвимо они прозвучали. Мы молчали, а он не сводил с меня глаз, пока наконец вдруг не отвел взгляд так резко, что я почти почувствовал этот болезненный рывок.

– И вообще, я слишком маленького роста.

Я рассмеялся – я хорошо это помню.

– О чем это ты? Даже я знаю, что танцовщики балета не могут быть высокими – да сам Виллелла чуть ли не карлик!

– Нет, он не карлик. И к тому же силен, как лошадь; может целый день поднимать своих партнеров и не пролить ни капли пота. А я вот не могу.

– Столько лет прошло, а я все еще помню этот всепоглощающий и не терпящий возражений стыд, что читался на его лице. – Мне никогда уже не развить мускулатуру плечевого пояса, чтобы так работать. И вообще, Джейк, я неправильно выгляжу на сцене – у меня слишком короткие ноги, и они ломают линию. Неужели это так сложно понять – я не гожусь, вот и все, и я чертовски рад, что мне наконец открыли на это глаза! Теперь только нужно понять, на что потратить оставшуюся жизнь.

Он встал и вышел из кафе, а когда я выбрался на улицу, его уже и след простыл. В то лето мы с ним больше не виделись, хотя и переговорили пару раз по телефону. К тому времени, благодаря разосланным повсюду девяноста четырем резюме, я уже знал, что после получения диплома меня ждет место в труппе одного сиэтлского театра – ничего особенного, просто установщик декораций и актер для ролей без слов. Но следующие пять лет я упорно перебирался поближе к Сан-Франциско через театры Юджина и Портленда и биржевые сделки по всей северной Калифорнии. С тех пор я и осел здесь, в Авиценне.

Но мы с Сэмом не порвали отношений друг с другом навсегда. Лед тронулся благодаря мне – сначала я посылал легкомысленные открытки с летних гастролей, а потом отправил настоящее письмо со своего первого настоящего адреса – Саут Парнелл Стрит, две комнаты и фикус.

Он не отвечал, и я уже было поверил, что никогда и не ответит. Но ответ пришел, с обычной для Сэма внезапностью начинавшийся с вопроса, помню ли я «Похитителей тел», ужастик старины Вэла Льютона, который мы обожали и пересматривали едва ли не полудюжину раз.

«Помнишь тот прекрасный момент, от которого по спине бегут мурашки, когда Карлофф цедит сквозь зубы: “Я совершил многое, чего вовсе не хотел совершать…”? В точности про меня в последние годы. Я сразу расскажу тебе о худшем, а остальное предоставлю восполнить твоему воображению. Нет, не о том, как я целый год преподавал народные танцы в средней школе – все куда страшнее! Я стал крикетоведом! Можешь за меня молиться…»

С тех пор, как в старших классах мы прочли «Из первых рук», изобретенный Галли Джимсоном термин для критиков-искусствоведов навсегда вошел в наш обиход. Сэм писал, что регулярно поставляет обзоры для нового манхэттенского журнала об искусстве, время от времени публикуется в паре газет штата, а с недавних пор даже отсылает иногда статьи в Японию.

«В основном я пишу обзоры музыкальных новинок, иногда спектаклей, а иногда и фильмов, если наш основной внештатный корреспондент отбывает в Канны или на “Санденс”. Нет, Джейк, я никогда не освещаю события в мире танца. Я не смею писать об этом, потому что вряд ли буду справедлив по отношению к людям, где-то там занимающимся тем, что мне самому хотелось бы больше всего на свете.

Но музыка – да, музыку я могу выдержать…»

Мы переписывались, а иногда и созванивались еще три года до следующей нашей встречи. Надеюсь, мои письма не были такими самодовольными и эгоистичными, какими они кажутся мне сейчас: я только и знал, что писать о пьесах, на роль в которых пробовался, и ролях, которые мне хотелось бы получить, об актерах, которыми я восхищался или которых высмеивал; о том, как я было решил, что произвел впечатление на известного режиссера, но он так и не позвонил. Сэм в свою очередь во всех подробностях рассказывал о необыкновенном успехе нового журнала «Кейли», обо всех редакторах и фотографах, с которыми ему выдавалось работать; описывал с торжественно-безудержным весельем представления, которые его чаще всего просили осветить. «Почти все они настолько авангардистские, что обогнали всех остальных на целый круг и превратились в derriere-garde. “Три балбеса” на депрессантах да и только!»

Но о чем он сам думал и мечтал, о чем-либо кроме работы, о жизни без танцев – нет, об этом он никогда не говорил. А я не спрашивал, пока однажды не приехал в Нью-Йорк ради небольшой роли в неплохой пьеске, не продержавшейся на подмостках и месяца. Я собирался с ее помощью прорваться на Бродвей и даже отказался ради нее от роли в телефильме. Позже этот фильм раскрутили в синдицированный сериал, который наверняка до сих пор еще где-то транслируют – моя потрясающая способность выбирать не ту сторону осечек не дает.

А впрочем, я не жалею об этой авантюре – все это недолгое время я провел у Сэма. Он тогда снимал квартиру-студию на Семидесятой западной, неподалеку от Коламбус-Серкл: одна огромная комната с высоченными потолками и рудиментарным уголком-кухней, ванная, глубокий зловещий платяной шкаф, который Сэм называл «Черным континентом», сплошь заставленная книгами стена, две громады стереодинамиков и матрас в дальнем углу. В тот месяц я спал на полу у стереосистемы, прикрываясь кучей стеганых одеял из бруклинской спальни Сэма. Впервые с наших детских дней мы проводили время вместе, только ходили мы теперь не на занятия, а на работу. Наш распорядок дня едва ли совпадал: я пропадал в театре по шесть вечеров в неделю, не считая двух дней, когда я должен был присутствовать там с обеда, в то время как Сэм работал по пять дней в редакции, а по вечерам, вполне вероятно, отправлялся на представления, которые позже освещал в прессе.

И все же мы неплохо ладили, и я не припомню ни одной ссоры – кроме того вечера, когда все переменилось.

В то время меня занесло юзом в мой первый брак – лобовое столкновение, порожденное взаимным недопониманием. Она работала осветителем в театре.

Дождливым ветреным вечером, когда нашу пьесу прикрыли, мы с ней поцапались из-за какой-то ерунды, и я вернулся к Сэму в самом дурном расположении духа. Он наигрывал сарабанду Баха на гитаре, и выходило у него отвратно, а лучше выйти уже не могло, сколько бы он над ней ни работал – и тем вечером, к своему стыду, я прямо высказал ему это.

– Брось-ка ты это дело, Сэм. Ты ни на йоту не продвинулся с беднягой Бахом за все то время, что я здесь болтаюсь. Просто гитара не твоё, вот и все, в точности как у меня с режиссурой – да я троих людей не сумею правильно расставить для какой-нибудь фотографии! Но не конец же это света.

Сэм и не подумал обернуться. Только доиграв вихлявшую под его пальцами сарабанду до конца, он сказал:

– Послушай, Джейк, я не питаю никаких иллюзий насчет своих способностей к музицированию. Но я не думаю, что стоит писать о музыке, если не знаешь даже, как извлечь хоть одну чистую ноту из инструмента. Из самого себя.

– И потому ты издеваешься над гитарой, а заниматься тем, что тебе и в самом деле удавалось, ты бросил. Какой молодец, а! – мой голос едва не сочился подлым удовольствием.

Сэм отложил гитару и полез в холодильник за пивом. Не оборачиваясь он ответил:

– Признаюсь, кое-какие иллюзии насчет своих способностей к танцам я все же питал. – За все время, что я жил с ним тогда, он впервые произнес это слово. – А это и были лишь иллюзии, Джейк, и я рад, что все понял еще тогда. Я спокойно сплю ночами, и эти мысли не тревожат меня уже… Сколько? Да уже много лет.

– Ты был хорош, – сказал я. – Ты был просто потрясающ. – Сэм не ответил, не обернулся. Но я вышел из себя и требовал ответа, хотя прежде никогда себя так не вел. – Неужели ты никогда не жалел, что бросил занятия?

– Я все еще танцую. – Впервые с того давнего обеда в ресторане-автомате в голосе Сэма снова остался один лишь ранимый Бруклин. Но на этот раз до меня доносилось только хриплое бормотание. – Я беру уроки, чтобы не потерять форму. – Наконец он обернулся ко мне, и в его взгляде горела ярость. – И нет, Джейк, ни о чем я, черт побери, не жалею. Я рад, что у меня хватило ума понять, о чем не стоит жалеть. Я ничего не бросал, я просто пошел дальше. Вот в чем разница.

– А что, она есть, эта разница?

Какой бес в меня тогда вселился? Отчего я так изводил Сэма, давил на него? Из-за провальной пьесы, из-за предчувствий насчет моей прожекторной леди? Я не понимал этого тогда, не понимаю и теперь.

– Да я всю жизнь тебе завидовал, ты хоть понимаешь это? Ты же прирожденный танцор, прирожденный, понимаешь, а я задницу тут надрываю, вкалываю! И чего ради? Чтобы стать одним из сотен тысяч! – Слова сами выгрызали себе дорогу. – Я ведь уже понял, Сэм, мой потолок – это неплохой актер. Пусть будет профессионал, на это я согласен. Но ты… Ты же сам закопал свой талант. И как же я был зол на тебя тогда! Да я и сейчас зол!

– Это уж твое дело, – очень тихо произнес Сэм. – Моя потеря – это моя потеря, и тебе нечего было впутываться. Прости, – он осторожно подбирал слова, припечатывая каждым, как каленым железом, – но мне хватает своих воздушных замков.

– Каких еще воздушных замков?

Стоило бы дать мне хорошего тумака тогда – не за сами слова, а за то, как они были сказаны. Даже сейчас я будто снова слышу их наяву, и мне до сих пор стыдно.

Но Сэм только улыбнулся. Что бы я ни постарался забыть о той ночи и своем недостойном поведении, его улыбка останется со мной навсегда.

– И все-таки ты чертовски хороший актер. И уж точно не просто один из сотни тысяч.

Он протянул мне пиво, и вот мы уже обсуждаем мою карьеру, снова говорим обо мне. И пройдет немало времени, прежде чем мы снова коснемся такой глубоко личной темы.

Много лет подряд я куда чаще ездил на восточное побережье, чем Сэм на западное, разве что кроме тех раз, когда он писал критический обзор «Кольца нибелунга», поставленного Сиэтлской Оперой, и брал интервью у дирижера Лос-Анджелесского симфонического оркестра. Сэм опубликовал три книги: о годе, проведенном с музыкантами из оркестра Линкольн центра, о Лу Харрисоне и – мою любимую – о последних четырех операх Верди. Все три получили хорошие отзывы, все три остались на полках книжных и никогда не переиздавались. Но за жилье он платил весьма умеренно, а «Кейли», к его немалому удивлению, процветал.

Время от времени журнал даже посылал Сэма за границу рецензировать английские и итальянские музыкальные фестивали. Раз в квартал он навещал родителей, давно осевших на пенсии в Форт-Лодердейле, установил дома еще один книжный шкаф от пола до потолка и завел кошку.

К слову о кошке. Это была абиссинка почти карминового окраса, и даже котенком она умела самодовольно прихорашиваться с небрежностью известной фотомодели. Сэм назвал ее Милламент в честь злодейки из пьесы Конгрива. На том лишь основании, что обе мои жены оказались кошатницами, Сэм назначил меня своим экспертом и в первые недели, как у него поселилась Милламент, звонил мне чуть ли не ежедневно.

– Она просто сидит в своем лотке и смотрит на меня – это нормально?

– Она пытается поймать моль в Черном континенте – а вдруг это вредно?

– Джейк, я носил ее к ветеринару ставить прививки, а теперь она злится на меня. Кошки долго злятся?

– А можно дать ей кусочек пиццы?

Из котенка Милламент превратилась в миниатюрную пуму, правящую grande gorizontale, куртизанку студии, и когда бы я ни спал на полу, она непременно выказывала мне свое расположение.

Обычно часа в три утра.

Что же до меня, то я быстро достиг своего потолка – насчет таланта Сэма я мог ошибаться, но в описании своего попал в точку. В Нью-Йорке я больше не выступал, если не считать летних гастролей в Ютике, штат Нью-Йорк, и бывали времена, когда крышу над головой мне удавалось сохранить только благодаря подработке диктором закадрового текста, эпизодическим ролям да гонорарам мыльнооперного приглашенного актера. Обычно по счетам платили театры, чаще всего Тихоокеанский репертуарный; хотя единственной ролью, которую я играл несколько лет подряд, оказался злодей из мелодрамы девяностых годов позапрошлого века, необъяснимым образом продержавшейся на сцене одного театрика из Сан-Франциско целых пять лет. Выступление в этой роли почти совпало со вторым моим браком; конец им обоим пришел на одной и той же неделе. Моя вторая жена была режиссером и весьма неплохим. Сейчас она, должно быть, ставит «Сладкоголосую птицу юности» где-нибудь в Китае.

И все же, на беду или на счастье, а к чему душа лежит – тем я и занимаюсь. И живу так, как и мечтал некогда – пусть и не так хорошо, как мне представлялось, – в отличие от Сэма. Нас разделял далеко не один лишь континент, но об этом речи больше никогда не шло. Обо всем остальном – без проблем, и по выходным, когда падали тарифы на звонки, мы обсуждали что угодно: от политики, литературы и законов Вселенной до бейсбольных позиций и сравнения Оскара Алемана с Джанго. Так мы и жили до появления Марианны.

Нет, неправда; так мы жили до исчезновения Марианны. До того, как она сначала переселилась к Сэму, а через два месяца и пять дней сбежала с каким-то писакой, придумавшим для нее моноспектакль о Дузе. Едва услышав голос Сэма в телефонной трубке, я в долг купил билет на самолет до Нью-Йорка. Мы неплохо пообедали и прогулялись, как обычно, у Коламбус Серкл – кварталов двадцать вперед и столько же обратно, – и все это время он вел себя как ни в чем ни бывало. Он стойко держался; но потом мы вернулись к нему домой, и я подобрал расческу Марианны и спросил его между делом, куда ее положить, и тогда он совершенно расклеился. Я неловко обнимал плачущего Сэма, а Милламент спустилась со своей книжной полки, где обычно обитала, принюхалась к его слезам и уткнулась круглой твердой головой ему в подбородок. Долгая то выдалась ночка; не знаю, правильно ли я вел себя тогда и говорил ли нужные слова, но я был с ним, вот и все.

После этого Сэм стал чаще приезжать в Авиценну – обязательно оставаясь на выходные, он устраивался на матраце и занимал себя книгами и грампластинками, если я уходил на репетицию. Он всегда был согласен прогуляться теплым вечерком – он так и не потерял характерную походку балетного танцора и шагал чуть ли не вразвалку, – и с одинаковой легкостью мог хранить молчание, никогда не становившееся неловким, и поддерживать ленивые споры без конца и края, продолжавшиеся до тех пор, пока одного из нас не сморит сон. Помню, как спросил его однажды ночью, когда он в последний раз гостил у меня:

– А помнишь, что говаривал твой отец, в очередной раз услышав, как мы о чем-то спорим?

Сэм рассмеялся где-то в темноте.

– Вей зе мир, вы только гляньте на эту парочку! Словно старички, что сидят на парковой лавочке и бранятся из-за Теннесси Уильямса и Микки Мэнтла! В пятнадцать-шестнадцать это сбивало с нас спесь.

Я хорошо помню тот его приезд, когда он отсиживался у меня целую неделю, решив, наконец, бросить курить. Мы гуляли дольше обычного, чтобы отвлечь его от сигарет; Сэм отлично справлялся со своей тягой днем, но ночи брали свое, судя по запаху в ванной с утра. И все же он неуклонно отказывался от сигарет, пока за пару дней до своего отъезда не дошел до двух недокуренных, что мы и отпраздновали в моем любимом ресторане карибской кухни, где он заказал цыпленка по-ямайски, а я – ропа вьеха.

Неподалеку от моего дома проходит необозначенный на картах переулок, ведущий к переходу над скоростной автострадой, а оттуда – на детскую площадку, такую изящную и миниатюрную, словно она попала сюда из золотого викторианского яйца. Туда мы и направились после обеда и впервые за долгое время заговорили, не называя имен, о Марианне и заодно о моих бывших женах. Мы остановились попить у детского фонтанчика, и Сэм сказал:

– Знаешь, если подумать, так мы с тобой столкнулись за свою жизнь с немалым числом совершенно невероятных женщин. Если пересчитать на нас двоих, я имею в виду.

– Мы можем основать музей, – предложил я. – Музей Весьма Странных Отношений.

И нас понесло. Мы часами нарезали круги по площадке, впервые за все годы дружбы открывая друг другу ту сторону наших жизней, что прежде почти всегда оставляли при себе. Госзащитник, владелица книжного, поэтесса, сценограф, механик – неважно, кто из нас с кем связался, вот только все наши ухаживания без исключений заканчивались как комедия ошибок, оставляя нас зализывать раны и пожимать плечами, да еще хвастаться друг перед другом своими фиаско, словно какими-то извращенными трофеями. Мы смеялись, мы хохотали, мы выдавали друг другу что-нибудь вроде «Да ладно?» и «Да ну тебя!», и «Ты никогда раньше не рассказывал! – а ведь это уже само по себе составит целое крыло музея», пока все детишки с родителями не разошлись по домам и на площадке остались только мы. И только тогда Сэм рассказал мне об Эмилии.

– Она слишком молода для меня. Она на двадцать шесть с половиной лет младше меня, она из Метачена, Нью-Джерси, и она не еврейка, и только попробуй сказать что-нибудь вроде «эй, блондиночка» или «детка», Джейк, я тебе врежу, сразу говорю. Я вообще не собирался говорить тебе о ней. И вряд ли этот случай относится к Музею.

Я присвистнул. Джейк смерил меня таким взглядом, что я тут же исправился:

– Ладно-ладно, молчу – просто я никогда не слышал, чтобы ты так говорил о ком-нибудь прежде. Так вот. Быть может, на этот раз ты все-таки женишься?

– Это ты у нас из тех, кто женится. Если б я был из той же породы, то уже женился бы.

Он замолчал, и мы не нарушали тишины, пока не подошли к качелям, горке и городку. Мы уселись на качели и принялись лениво кружиться, скребя подошвами по земле.

– Эмилия передает материал из Нью-Йорка в округ Берген, так я с ней и познакомился около года назад. Она приезжает на автобусе на выходные.

– Журналистка, значит. Не крикетовед же?

– Да брось, нет конечно, она настоящий журналист. Если б на свете еще оставались настоящие газеты, ее бы ждала настоящая карьера. Давно уговариваю ее податься на телевидение, но она его терпеть не может, даже новости не смотрит. – Сэм оттолкнулся от земли, крепче ухватившись за цепочки качелей и подавшись назад. – Все это полное сумасшествие, Джейк, но в нем нет ничего странного. Просто сумасшествие. – Он обернулся ко мне через плечо и внезапно усмехнулся. – Но Милламент она нравится.

– Уже завидую, – отозвался я и правда слегка позавидовал. Милламент мало кто нравится. – Так значит, она приезжает на выходные? И вас это устраивает?

Сэм спит как сурок, и будить его нужно с опаской, потому что он каждый раз сопротивляется. Понятия не имею, почему. Сэм рассмеялся.

– Она вдобавок еще и бессонницей страдает. И она единственный человек, которому я позволяю будить себя в любое время дня и ночи. Да, нас это устраивает.

Я все-таки присвистнул.

– Так она переедет к тебе?

Сэм надолго замолчал. Мы качались в темноте, и только протяжный скрип цепей нарушал тишину. Наконец он ответил:

– Нет, наверное. У меня, кажется, нервы сдали после Марианны.

Я начал было что-то говорить, но умолк. Остались только скрип цепей, совы, несколько светлячков да отдаленное бормотание автострады.

– Я не готов пройти через все это снова. А это и случится снова, Джейк. По другим причинам, но непременно случится.

– Откуда тебе знать. Иногда совместная жизнь всех устраивает, правда. Не меня, конечно – ты же понимаешь, оба моих брака были сущим кошмаром, – но даже в них были свои хорошие моменты, и мы могли бы ужиться. Если бы я был другим, или Элли, или Сюзетт. В любом случае, это того стоило во многих отношениях. И тогда бы уж я не проворонил свое, это точно.

– Твои слова, – Сэм выдержал столь же верную паузу, какую мог бы позволить себе сам старик Ноэль Кауард, – это самая вдохновенная дань признательности женитьбе, какую я когда-либо слышал. Ты просто обязан вывязать ее как образец.

Он легко соскочил с качелей, и мы пошли дальше, постепенно заворачивая домой. Мы молчали, пока не оказались над автострадой. Внизу огни летели к холмам Сан-Франциско.

– Она не переедет ко мне. Она не настолько нравится Милламент. Но я хочу, чтобы вы с ней познакомились в следующий раз, как она приедет в Нью-Йорк. С ней ты должен познакомиться, на этот раз я хочу этого.

Я ответил – да, конечно, с радостью, и мы отправились домой.

В аэропорту, два дня спустя, мы обнялись, и я сказал:

– Увидимся, Джейк.

Не помню, с каких пор мы начали прощаться обменявшись именами.

– До следующей встречи, Сэм. Я позвоню, когда прилечу. – Он поднял саквояж и направился ко входу; а потом вдруг обернулся и еще раз одарил меня своей мимолетной улыбкой родом из детства. – Знаешь, на всякий случай, оставь один пьедестал в Музее свободным.

И он пропал из виду.


Едва добравшись от аэропорта Кеннеди до дома Марианны в Ист-Сайде, я узнал, что она забрала к себе Милламент. Абиссинка встретила меня у порога и немедленно попыталась запрыгнуть мне на плечо по старой традиции в честь моего приезда. Но с нашей последней встречи в ее правую заднюю лапу запустил зубы артрит, и нам обоим пришлось несладко, прежде чем с третьей попытки она достигла своей цели. Я хотел спустить ее, но Милламент воспротивилась. Она только глубже запустила когти в мое плечо, пронзительно замяукала – прежде я не слышал от нее подобного, – и принялась тереться о мое лицо головой. Безумные глаза ее были широко раскрыты.

– Он не со мной, прости, киска. Я не знаю, куда он ушел.

Марианна – по-прежнему словно вся из летящих рыжих волос и премьер вплоть до кончиков позолоченных ногтей, – сказала, что Сэм не оставил завещания. Я удивился: Сэм всегда был аккуратнее меня, не только в отношении порядка в квартире или одежде, но и в жизни вообще. На письма он отвечал сразу же после получения; в картотеке документы были разложены в алфавитном порядке; он всегда знал, где лежит контракт с журналом или издательством, а еще у него был свой лечащий врач и самый настоящий адвокат, по совместительству литагент. Но ни в картотеке, ни где-либо еще завещания не нашлось.

– Мы обсуждали этот вопрос, – оправдывался адвокат, – и он собирался заняться им. Так или иначе, я говорил с его родителями, и они просят вас стать его душеприказчиком.

Я позвонил Майку с Сарой из его офиса. До меня донеслись их хрупкие, словно у насекомых, голоса, размытые годами, расстоянием и отчаянием; помехи из дальнего космоса.

Да, они и в самом деле хотели бы видеть меня душеприказчиком Сэма; да, они были бы благодарны, если я вывезу вещи из квартиры, разберусь с его делами и заберу из полиции тело, когда эксперт предоставит заключение. Сара справилась о моих родителях.

Заключение пестрело словами вроде "инфаркт миокарда" и "фибрилляция желудочков"; смерть почти наверняка наступила "мгновенно". Мы похоронили Сэма в Квинсе, неподалеку от магистрали Ван-Вика. Майк и Сара сумели устроить похороны не выезжая из Форт-Лодердейла – видимо, они неплохо меня помнили и догадались, что сам я на нервах скорее спрячу их сына в мусорном бачке. Они выбрались из лимузина, предоставленного моргом, чтобы привезти их на похороны, и зажмурились из-за яркого осеннего солнца – такие маленькие и бледные после всех этих лет, проведенных во Флориде. Я подошел обнять их, и мы успели переброситься парой бессвязных фраз, прежде чем двое мужчин в черных костюмах отозвали их к могиле. Я присоединился к Марианне, потому что ни с кем больше не был знаком.

Меня это не удивляло. Я давно осознал, что Сэм предпочитал не смешивать между собой миры, в которых вращался – музыку, театр, журнализм, уроки балета. Имена некоторых его друзей и коллег были мне знакомы много лет, но я ни разу с ними не встречался. Точно так же, полагаю, выглядел и я сам – загадочный мир западного побережья с оттенком очарования, в котором время от времени пропадал Сэм. До того момента меня все это устраивало и лишь забавляло.

Я стоял у гроба за Майком, Сарой и теми двумя в черных костюмах, когда слева ко мне подплыл старинный знакомый по пятничным партиям в покер. Мы пожали руки, и он прошептал:

– Знаю, знаю, разнесло меня. – А я все никак не мог вспомнить, как его зовут. И так никогда и не вспомнил.

Смахивавший на баскетболиста раввин не знал Сэма, и его безликая надгробная речь ничем не уступала множеству других речей, которые мне выдалось услышать, пока он не обратил сияющий взор голубых глаз на Майка и Сару и не завел волынку о трагедии родителей, хоронящих единственного сына. Я отвернулся, высматривая пути отступления.

Тьфу на тебя, Сэм, если б ты не занял нам места в этом дурацком первом ряду, мы бы уже слиняли отсюда и прикончили по второй кружке пива, пока б нас спохватились. Но ему было не сбежать, так что пришлось остаться и мне.

Тогда-то я и заметил невысокую темноволосую девушку, стоявшую особняком. Не то чтобы она стояла одна – в такой толпе нечего было и мечтать об этом, если вас еще интересовали гроб и раввин, – но ее одиночество и обособленность бросались в глаза не меньше, чем если б она была бездомной дурочкой с вихляющей магазинной тележкой, оставшейся один на один с Господом. Она смотрела на раввина, но не видела его и не слышала. Я чуть сжал ладонь Марианны и пошел прочь. Все в порядке, Сэм. Я ее вижу.

Приблизившись, я увидел, какая она худенькая; из-за темных волос и глаз она казалась еще бледнее.

И она казалась старше – определять возраст на глаз я не умею, но готовился я к встрече со школьницей в кожаной мини-юбке, а этой женщине было не меньше двадцати восьми – двадцати девяти лет. Я тихо сказал ей:

– Ты – Эмилия. Фамилию он мне так и не сказал.

Она обернулась, и я заметил, что нос ее однажды был сломан, да так и не сросся правильно. Как ни странно, ей это только шло, и выступающая переносица придавала еще не оформившемуся окончательно лицу силу и зрелость. Только ее глаза принадлежали взрослой женщине; в тот момент – постаревшей женщине. Обыкновенное умное лицо, которому скорбь придала поразительную красоту.

– Росси. Эмили Росси. – Ее голос был глух и ровен, как у тех, кто сдерживает слезы. – Пожалуйста, скажите, вы случайно не Джейкоб Гольц?

– Сэм звал меня Джейком, – ответил я. – Пойдем.

Мы пошли прочь, но она остановилась и обернулась на раввина, все еще втолковывавшего Майку и Саре, что они должны чувствовать из-за своей потери. Мы ощущали запах сырой земли с того места, где стояли. Она тихо произнесла:

– Я все представляла себе, как подойду к ним, поговорю с ними, скажу, что тоже его любила, что он умер не один. Но так он и умер, один, да и у меня все равно не хватило бы духу. – Ее затылок казался ранимым, словно у маленького ребенка. – Он всегда называл меня Эмилией.

В обязанности душеприказчика входила и уборка в квартире. С точки зрения закона от меня уже почти ничего и не требовалось, когда полицейские распечатали двери и отдали тело Сэма для захоронения. Все квитанции были оплачены, банковские счета закрыты, кредитные карточки аннулированы, и в бог знает скольких компьютерах имя Сэма сменили имена Майка и Сары. Как же все-таки легко нас удалить из Великой Базы данных – только нажать на божественный «Delete», и все кончено.

Но кому-то нужно было разобрать его вещи, а домовладельцу не терпелось освободить квартиру Сэма и сдать ее за плату, раза в четыре превышавшую обычные траты самого Сэма. И больше трех недель день за днем я разбирал вещи своего друга, раскладывая их по еще более бестолковым кучам и начиная все заново в попытках понять, что оставить, а что нет. Электричество и телефон давно отключили, и в квартире стоял холод, даже когда в окна светило солнце. Шумная Коламбус-авеню казалась оттуда такой далекой и недосягаемой, что я ощущал себя высаженным на Луну астронавтом.

Эмили Росси – Эмилия Сэма – проделывала весь путь из Нью-Джерси чуть ли не ежедневно, придумывая себе очередное задание на работе. Обычно она приезжала после обеда; хотя иногда она приносила с собой спальный мешок и кассетный плеер – и Милламент, от которой Марианна рада была избавиться, – и оставалась на ночь, а к тому времени, как я появлялся, уже уходила на работу. Мне от этого было не по себе, но Эмилии нравилось.

– Я всегда была здесь счастлива, – призналась она. – Здесь было мое надежное убежище, рядом с Сэмом. И мне хотелось бы остаться тут как можно дольше.

Я был рад ее присутствию, отчасти потому, что она куда меньше меня сентиментальничала над вещами Сэма. Не над всеми: однажды она складывала вещи для пожертвований (за вычетом гангстерского костюма гардероб Сэма мог бы принадлежать среднему британскому премьер-министру), а когда я вернулся из очередной вылазки в неизведанные глубины Черного континента, Эмилия без слез качалась взад-вперед, крепко прижимая к щеке серую шелковую рубашку.

– Он впервые тогда меня обнял, – прошептала она. – Смотри. – Она повернула рубашку так, что стали видны выцветшие буроватые пятна на рукаве. – Моя кровь, – пояснила Эмилия. – Я всего его залила, а он даже не заметил.

Я в изумлении посмотрел на нее.

– Был один парень, я как раз бросила его перед знакомством с Сэмом. А он меня преследовал. Однажды поймал меня на улице – в центре, неподалеку от Портового управления. – Она быстро коснулась носа и обвела пальцем левый глаз. – Не знаю уж, как я вырвалась. Я знала кое-кого из «Кейли», но не помню, как добралась до редакции. Ясно я знаю лишь одно по сей день – кто-то обнимал меня, омывал мне лицо и говорил со мной, говорил так ласково. И этот кто-то был Сэм.

Она вертела рубашку в руках, открывая все новые пятна крови.

– Он вызвал полицию и скорую, а потом поехал со мной в больницу. А когда они отказались госпитализировать меня хотя бы на ночь, забрал к себе и накормил, и отдал мне свою постель. Я жила здесь три дня.

– Знаешь, благоговейный ужас мне внушает только та мысль, что он тебя накормил, – отозвался я. – Все прочее я могу представить, но Сэм в жизни ни для кого не готовил. Да он даже кофе не варил!

– Китайская еда на вынос. Мексиканская еда на вынос. В особых случаях суши. – Она улыбнулась, едва заметно шмыгнув носом. – Он заботился обо мне, Джейк. А я к такому не привыкла и сначала вся издергалась. – Она резко отвернулась и посмотрела в тот угол, где прежде стояла кровать. – Хотя потом я привыкла. Расскажи мне еще о том, каким он был в старших классах.

И я рассказывал ей, день за днем, пока мы работали, а квартира все пустела, становилась все холоднее и каким-то непостижимым образом меньше. Я рассказывал ей, как мы писали песни, выполняли вместе домашние задания, играли ночами в дурацкие настольные игры и пытались проскользнуть в джазовые клубы, куда нам тогда еще законный путь был заказан. Я, как уж сумел, рассказал ей, каково было смотреть на танцующего семнадцатилетнего Сэма. А Эмилия в ответ рассказала мне о Приключениях.

– Поздно вечером звонил телефон, и из трубки доносился такой шипяще-зловещий голос тайного агента из Болгарии. Он велел мне прийти на Пенсильванский или на Центральный вокзал с розой в зубах завтра в девять и разыскать мужчину в темных очках с резиновой уточкой и свернутым номером «Der Spiegel». И мы крались по вокзалу, а на нас все оглядывались, а потом мы наконец встречались и покупали билеты куда в голову взбредет – в Тэрритаун, или в Райнклиф, или в Аннандейл – и все это время мы представляли себя шпионами на «Восточном экспрессе». Мы проводили вместе ночь, выбирались на речные прогулки, посещали старинные поместья и музеи, покупали глупые сувениры, и все это не выходя из роли, пока не возвращались на вокзал – обратно в город, обратно к настоящей жизни. И это было Приключением.

Эмилия никогда не плакала, рассказывая мне об их прогулках, но в это время она не видела ни меня, ни Милламент, которая меряла крадущимися шагами свой старый дом, гоняя призраков. Их же преследовала взглядом Эмилия.

– Не он один так поступал – однажды я взяла машину напрокат и отвезла его к пещерам Скохари, неподалеку от Коблскилла. Тогда мы были агентами, не знавшими языков друг друга, и нам пришлось выдумывать свои способы общения.

Милламент забралась на колени Эмилии, ткнулась ей в подбородок, чуть куснула его и положила лапы ей на плечи. Эмилия спустила кошку на пол, но та тут же недовольно замяукала и вернулась на место.

Так прошло полтора года, считая и два недельных отпуска: один под масками международных шпионов в Саратога-Спрингс, другой – наемных убийц, которые преследовали злобного театрального критика, знаменитость из Кингстона.

– Мы всегда так или иначе оказывались чужаками, всегда были иностранцами, приезжими, марсианами. В этом и заключался смысл Приключений – побыть наедине, с только нам известной тайной миссией.

В последний день, когда все вещи Сэма уже были упакованы, проданы, розданы, пожертвованы или выброшены, а по квартире гуляло эхо от одного лишь нашего дыхания, мы еще раз предприняли экспедицию в сжавшийся Черный континент в поисках гитары Сэма. Мы так ее и не нашли. Я все еще думаю иногда: а вдруг Сэм избавился от нее из-за моих слов той дурной ночью много лет назад? Я подмел пол, а Эмилия прибрала за нами мусор и запихнула необычно строптивую Милламент в переноску. Мы обнялись на прощание и отступили друг от друга – все это было так грустно и нелепо в холодной пустующей квартире.

– Пиши мне, – попросила она. – Пожалуйста. – Я кивнул, и Эмилия добавила: – Теперь мне больше не с кем поговорить о нем, только с тобой.

Я снова ее обнял. Из переноски донеслось мяуканье Милламент, похожее на шум застопорившейся мусородробилки. Эмилия рассмеялась и нагнулась, чтобы погладить ее сквозь решетку. Ее темные волосы побелели от пыли, но в тот момент Эмилия казалась совсем юной, даже ее глаза помолодели.
За следующий год – почти два – мы обменялись таким количеством писем, сколько я в жизни не писал никому, кроме Сэма, включая обеих моих жен. Не представляю, как Эмилии удавалось совмещать эту переписку с работой в газете; мне приходилось непросто, особенно когда начались репетиции «Рождественской песни» – погружаться из невыносимо благодушного сознания Боба Кретчита в собственную хмурую скорбь оказалось сложновато. А за несчастным Кретчитом последовали каноник Чезюбл, мистер Пичем, дедушка Вандерхоф, граф Уорик из «Святой Иоанны»... Не такой уж плохой набор ролей, если на то пошло.

Хотя стоило бы попробовать пробиться на роль Макхита.

И все же я писал Эмилии по два-три раза в неделю, раскапывая ради нее и себя самого давно забытые воспоминания, вроде того, о детском страхе Сэма – что агенты ФБР вернутся и опять начнут допрашивать его отца о членстве в Коммунистической партии, продлившемся от силы минут десять. Я рылся в драных грязных картонных коробках, чтобы отыскать отрывки песен, которые мы писали вместе.

Однажды я даже разбудил ее телефонным звонком посреди ночи, чтобы рассказать о нашей единственной попытке освоить рыбалку на берегу Шипсхед-Бей, потому что эта новость не могла ждать до утра. Конечно, это было глупо, но я боялся забыть о ней еще лет на сорок.

А Эмилия писала мне о том, каково это – жить без Приключений. Она писала, каково отвечать на звонки на работе и дома, зная, что из трубки может донестись чей угодно голос, но только не безумный шепот болгарского шпиона, соблазняющего ее совершить нелепую выходку и сбежать с ним за неизведанные вершины Катскилла.

«Но я до сих пор не верю в это; да ни во что не верю. Не верю, что ответив, узнаю его голос, и в то же время не могу поверить, что никогда больше его не услышу. Теперь все кажется бессмыслицей.

Я хожу на работу, а потом возвращаюсь домой, а потом готовлю себе и ем, и отвечаю, если звонит телефон, но на самом деле я всегда жду того самого звонка…»

Однажды она написала: «Спасибо за то, что зовешь меня Эмилией. Она мне так нравилась – пылкая и безрассудно смелая, совсем не такая, как Эмили. Я думала, что Эмилия умерла вместе с Сэмом, но теперь уже не уверена в этом. Быть может, она и жива еще».

Что касается меня, то я писал обычно по ночам, зачастую после поздних репетиций, когда уставал настолько, что и воспоминания, и речь моя мешались с наваждениями, и истории, которые я рассказывал о нас с Сэмом, становились не менее реальны, чем фениксы, и не более вымышленны, чем компьютеры. То, что мы творили на самом деле, сплеталось с тем, что лишь собирались делать, что могли бы и, по моим ощущениям, как бы совершили, если только в это верила Эмилия. Однажды я вспомнил для нее, как Сэм осадил школьного хулигана такой остроумной репликой, что нас бы обоих прибили на месте, скажи он это в самом деле. А в другой раз выудил из воспоминаний наше собственное подобие Приключения, когда мы преследовали знаменитого русского поэта (его на переходе через девятую авеню узнал, естественно, Сэм) до самого отеля, а на следующее утро – по настоянию Сэма – вернулись как можно раньше, чтобы подкараулить его у лифта, когда он будет спускаться к завтраку, и непременно подсесть к нему. «А через пару дней выяснилось, что это на самом деле какой-то музыкант из университета Сан-Диего. Сэм всегда оправдывался, что во всем виноваты кукурузные хлопья». Ну что ж, Сэм ведь и вправду заметил на улице поэта, и мы преследовали его до первого универсама на Четырнадцатой, где и потеряли в конце концов. А русские поэты и в самом деле иногда оказываются совсем не поэтами, так что возможно, все это почти так и произошло. Почему бы и нет?

Мне и самому требовалось то же, что искала в моих воспоминаниях о Сэме Эмилия, что помогло бы ей жить дальше: не голые факты, а правда, таящаяся за ними и подле них. Не подробное изложение событий – и даже не правдивое, – а правда. Я мог бы изложить биографию Сэма, но от нее не было бы никакого толку.

В Оклендском аэропорту Эмилия показалась мне усталой, такой же маленькой и гонимой по ветру, как и на похоронах Сэма. Но глаза ее сияли, а когда она узнала меня и улыбнулась, я понял – она опять встречает моего друга и своего любимого на Пенсильванском вокзале, готовая сорваться в очередное Приключение. Эта улыбка предназначалась далеко не мне одному.

Милламент же довольно спокойно восприняла перелет из Нью-Йорка – ее даже не смутила поездка на транспортерной ленте. Выбравшись наконец из переноски у меня дома, она не поддалась обыкновенной кошачьей нервозности на новом месте: лишь потянулась здесь, прогулялась там, не спеша изучила то и это, словно знакомилась со всем заново, а потом свернулась калачиком в единственном хорошем кресле, ожидая начала представления. Я посмотрел на Эмилию, но та только пожала плечами:

– Это как со сломанной стиральной машиной, когда мастер уже в пути. Подожди. Ты сам все увидишь.

– Что увижу? Чего мы вообще ждем-то, второго пришествия?

– Обеда, – твердо ответила Эмилия. – Своди меня в тот ресторан карибской кухни – не помню, как он называется. Куда ты водил Сэма.

Я не был там с тех самых пор, как мы праздновали попытку Сэма бросить курить до двух сигарет в день. Я опять заказал ропа вьеха – не помню, что брала Эмилия. Мы говорили о Сэме, о ее работе в Бергенской газете – она недавно выиграла премию штата за серию репортажей о детских садах, – а я закопался в подробный разбор социальных и технических проколов нашего нового художественного руководителя. О Милламент мы даже не упомянули.

Стоял теплый вечер, а с неба сиял глянцевый безупречный месяц, казавшийся чересчур ярким для своего размера. Мы отправились домой кружным путем, чтобы я мог показать Эмилии ту площадку, где Сэм некогда рассказал мне о ней. Мы сидели на качелях, как тогда, с Сэмом, и Эмилия сказала:

– Знаешь, а ведь он врал мне насчет своего возраста. Я даже не догадывалась об этом, пока ты не рассказал, что на два месяца младше его. Он скинул семь лет и так и не признался в этом. Будто для меня это что-то значило.

Я хватанул за обедом второй коктейль из текилы.

– Он был на два месяца и одиннадцать дней старше меня. Он не упоминал случайно, что мы оба родились в четвертом часу утра? Я был унции на полторы тяжелее.

И оба на – я уже реву. Я не заревел, я ревел и, казалось, никогда не перестану. И Эмилия без лишних слов обняла меня, точно так же, как я когда-то обнимал Сэма, заливавшегося такими же безудержными слезами, которым, казалось, так же не будет конца. Понятия не имею, долго ли я ревел. Остаток пути мы прошли в молчании, но Эмилия взяла меня под руку.

Дома мы устроились на кухне (она больше и удобнее гостиной) с парой чашек капучино. Жена-режиссер забрала себе пианино, но кофеварку я отвоевал.

– Я вот думала, пока летела – мы с тобой уже знаем друг друга дольше, чем я знала Сэма. Нам с ним досталось так мало времени.

– И ты узнала о нем столько всего, о чем я не удосужился узнать за сорок лет. Мне ведь казалось, что у нас вечность впереди.

Эмилия молча сидела, отпивая время от времени кофе. Наконец она очень спокойно, не глядя на меня, произнесла:

– А мне так никогда не казалось. Я чувствовала, что у нас не может все закончиться хорошо. Никогда себе в этом не признавалась, но знала. – Она подняла на меня ясный, незамутненный взгляд, но губы ее были плотно сжаты, слишком плотно, чтобы не выдать ее усилий сдержать их. – Думаю, и он об этом знал.

Я не смог подобрать слов, чтобы ответить ей. Мы еще немного поболтали, и Эмилия отправилась спать. Сам я допоздна перечитывал «Дом, где разбиваются сердца» (вряд ли меня бы пригласили на роль капитана Шатовера, но готовность – это все), затем еще раз тщетно проследил за Милламент и, наконец, лег. Спал я глубоко и спокойно и, как мне показалось, от силы минут пятнадцать, пока Эмилия не вырвала меня из объятий редкого сновидения, в котором я помнил все свои реплики, яростным шепотом:

– Джейк! Джейк, проснись скорей, ты должен сам это увидеть! Джейк, проснись, она там!

Лунный свет заливал кухонный стол, столь яркий, что видны были липкие кольца от наших чашек с кофе. Я помню их, как запомнил и вибрирующий гул холодильника, и капанье протекающего крана, и слабое царапанье, источник которого не сумел сразу определить. Как запомнил и танец Милламент.

Тот огромный стол был старше меня самого и пошатывался, стоило на него опереться, не говоря уж о том, чтобы на нем танцевать. Не представляю, как Милламент с ее артритом вообще удалось на него вскарабкаться, но теперь она плыла, она кружилась, ныряла и поднималась, из кошки превращалась в коршуна; так легки и выверены были ее движения, что, казалось, стол не качается, а лишь движется с невероятной скоростью, в то время как Милламент над ним плывет так медленно, как ей угодно, и зависает в воздухе настолько долго, насколько ей это необходимо. Она была так стара, что уже не могла полностью втянуть когти – вот откуда доносилось то царапанье, – но танец ее казался мечтой человечества о танце, которой еще ни одному из нас не удалось достичь, даже самым лучшим. Никто еще не танцевал так, как Милламент.

Мы не могли оторвать от нее взгляда, но Эмилия склонилась ко мне и прошептала:

– Я видела ее трижды. Но не могла рассказать об этом по телефону.

Она стояла бледная, без кровинки в лице.

Милламент застыла так неожиданно, что мы с Эмилией качнулись к ней, будто остановилась не она, а целая планета. Кошка встала на все четыре лапы, подошла к краю стола и посмотрела на нас некогда золотистыми, а теперь почти чайно-бурыми от старости глазами. Она часто дышала и дрожала всем телом. А потом она произнесла:

– Эмилия. Джейк.

Как мне объяснить, каково это? Каково услышать, как кошка говорит – как кошка говорит наши имена – как кошка произносит их несомненно голосом Сэма и одновременно совсем не его голосом, не голосом вообще. Она слегка приоткрыла рот, но не двигала челюстями: слова проходили через Милламент, а не исходили от нее, без всякого изменения модуляции, без следа поддельного английского акцента. Милламент сказала:

– Джейк. Протри очки.

Я носил очки, которые снимал разве что на сцене, и линзы постоянно пачкались, хотя я даже не замечал этого, что всегда бесило Сэма. Я снял очки. Милламент – или то, что использовало ее, – сказала:

– Я люблю тебя, Эмилия.

Эмилия, стоявшая рядом, перестала дышать. Я не смел взглянуть на нее. Я мог лишь бормотать, как последний идиот:

– Сэм? Сэм? Где же ты был? Сэм, это в самом деле ты?

Милламент приподняла бровь; мне это почти наверняка показалось, учитывая, что у кошек нет бровей. Она – Сэм – что бы то ни было отчетливо произнесло:

– Мне что, лапкой тебе помахать?

И она подняла переднюю лапу, взмахнув ею в моем направлении.

Ее уши странно подергивались и прижимались, словно кто-то, не представлявший себе, как работают кошачьи уши, пытался отвести их назад.

– Что же касается того, где я был… – Он запнулся, издав шеренгу невыразительных звуков. – Но это в прошлом. Поговорите со мной.

Эмилия так побледнела, что румяна показались ритуальными шрамами на ее скулах. Не знаю уж, как выглядел я сам, но и слова вымолвить не мог. Эмилия подалась вперед, протянув руки к Милламент, но та тут же отшатнулась.

– Поговорите со мной. Пожалуйста, поговорите со мной! Расскажите, как мы здесь очутились, расскажите мне хоть что-нибудь. Пожалуйста!

И вот так мы устроились на кухне, Эмилия и я, и принялись серьезно рассказывать старой кошке, будто дорогому, давно потерянному другу, о своих повседневных заботах, рабочих и семейных, о поездках и выступлениях, о его родителях и их жизни в Форт-Лодердейле и о том, как сами мы пережили эти два года. Мы то перебивали друг друга, то разражались слезами недоверчивой радости, то закатывались надтреснутым хихиканьем, ловя себя на клятвенных заверениях Милламент в том, что «последние театральные сезоны оказались настоящим посмешищем – тебе бы и смотреть не на что было». Милламент переводила пронизывающе-внимательный взгляд с одного из нас на другого, то и дело кивая, словно марионетка. Эмилия до боли сжимала мою руку, но улыбалась.

Никогда больше я не видел ни у кого такой улыбки, как у Эмилии в тот вечер.

– А потом мы с Джейком все переписывались и переписывались, и разговаривали по телефону, рассказывали друг другу все, что помнили – все, что мы помнили, даже не подозревая о том. Быть может, даже ты об этом не вспомнишь. Сэм, мы так скучали по тебе. Я скучала по тебе.

И она снова потянулась к Милламент, и та на мгновение отшатнулась; но вдруг поддалась и позволила себе успокоиться в руках Эмилии. Хриплый, скрипучий голос произнес:

– За ушами. Наконец-то у меня тело, в котором я могу танцевать, но тайна этого местечка так и осталась нераскрытой.

Несколько минут все молчали. Эмилия была поглощена поглаживанием Милламент, а я все больше казался себе чудовищным вуайеристом. Мне не нужно было смотреть на лицо Эмилии или слышать мурлыканье Милламент; уже только видеть эти жаждущие руки, прильнувшие к пятнистой редкой шерсти, значило подсматривать за чужой личной жизнью. А ощутив себя не в своей тарелке, я начинаю бестолково шутить.

– Эй, осторожнее, – сказал я Эмилии. – а вдруг он диббук! С него станется.

Незнакомая с этим еврейским понятием Эмилия недоуменно посмотрела на меня; зато Милламент коротко пренебрежительно взвыла – словно Сэм как в старые добрые времена презрительно фыркнул: «Да брось!»

– Да какой я тебе диббук! Ты что, Зингера не читал? Диббук – это блуждающая душа, которую всюду преследуют демоны, и потому ей требуется тело, убежище. А мне не нужно, меня никто не преследует. – Он вновь чуть запнулся. – Разве что вы двое.

Я посмотрел на Эмилию, ожидая ее ответа. Но она промолчала, и я пробормотал, так же сбивчиво, как это выглядит на бумаге:

– Но нам нужно было говорить о тебе. Нам больше не с кем было об этом поговорить.

– Если бы не Джейк, – вмешалась Эмилия. – Сэм, если бы не он, если бы он только не узнал меня на похоронах… – Она лишь на мгновение затаила дух на этом слове. – Сэм, я бы просто исчезла. Я бы все так же жила и двигалась, как всегда, как все вокруг, но я бы исчезла.

Милламент едва слушала ее. Она задумчиво отметила:

– Будь я проклят. А ведь я голоден.

– Приготовлю-ка я тебе кесадилью, – с радостью отозвался я, так мне не терпелось занять руки. – Сыр, зеленый лук и перец чили кубиками – у меня еще осталась баночка с твоего последнего приезда. Десять минут, и все будет готово!

Эмилия и Милламент наградили меня воистину кошачьими взглядами.

– Ах да. Сухой корм или консервы?

Ничто в жизни – и даже в Шекспире – не сможет подготовить вас к тому моменту, когда придется открывать консервы «Вискас с кусочками говядины» для вашего лучшего друга, уже пару лет как мертвого. Милламент неторопливо подошла к побитой керамической миске, привезенной Эмилией из Нью-Йорка, принюхалась и вдруг набросилась на еду с такой жадностью, какой я прежде не видел ни у Сэма, ни у нее самой. Она снегоочистителем прошлась сквозь эту красно-коричневую бурду и подняла голову за добавкой.

Я выскреб остатки из банки и не смог удержаться от вопроса:

– Как ты вообще можешь испытывать голод? Ты хоть чувствуешь вкус еды, или все это достается Милламент?

– Хороший вопрос. – На носу абиссинки остался кусочек Вискаса. – Есть нужно Милламент – и это Милламент питается сейчас – но знаешь, кажется, я начинаю понимать, почему ей это нравится. Очень странное ощущение. Вроде призрака воспоминания о вкусе. Нотка муската оказалась бы весьма к месту.

И она рассеянно погрузилась вновь в свой обед, а мы с Эмилией обменялись недоуменными взглядами, столь похожими, что слова казались лишними. Наконец Эмилия выдавила:

– И что же нам теперь делать?

– Это как развод. Нам осталось решить, кто берет на себя опекунство, а кому достанется право на посещение.

– Но она нам не принадлежит. Она всегда была кошкой Сэма, а теперь он… вернулся.

– Вступил во владение, если так выразиться. Мы даже не знаем теперь, кошка ли она еще, теперь, когда в нее вселился Сэм. – Я понял, что балансирую на грани истерики, и торопливо закончил: – Эмилия, лучше возьми его… ее… их к себе домой. Я же актер, я только притворяюсь, будто живу, а во всем этом слишком много реальности для меня одного. Так что ты возьмешь Милламент к себе, а я – а я буду звонить по выходным, как у нас с Сэмом и было заведено.

Не знаю, что собиралась ответить Эмилия – хотя во взгляде ее определенно читалось желание немедленно схватить Милламент и умчаться с ней в аэропорт, – однако в этот момент сама кошка оторвалась от пустой миски, чтобы озвучить свое мнение тем механическим голосом, который я уже привык воспринимать как голос Сэма:

– Остынь, Джейк. Опять ты переигрываешь.

Одной из моих сильных сторон, как актера, было умение не переигрывать, а этот человек, видевший меня на сцене после окончания школы ровно три раза, уже решил, будто разбирается в моем стиле! Я все еще что-то сбивчиво доказывал ему, когда Милламент уселась на пороге кухни, обвив лапы хвостом.

– Ну что ж, – подытожил голос. – Я вернулся. Откуда я вернулся… – Он на мгновение запнулся, а зрачки старых глаз Милламент слились с радужкой. – Откуда я вернулся, не выразить словами. Не знаю, что это было на самом деле, или где, или когда. Не знаю, призрак я, или зомби, или же просто некий неупокоенный дух. Если б я был диббуком, я бы по крайней мере знал, что я диббук, было бы с чего начать. – Милламент слизнула Вискас с носа. – И тем не менее, готов я к тому или нет, теперь я здесь. Я могу говорить, я могу танцевать – Бог мой, я могу танцевать! – и я воссоединился с теми единственными двумя людьми в целом мире, которые смогли призвать меня. Или что вы там натворили.

Внезапно она принялась умываться, столь тщательно и нарочито, что я едва не отпустил какую-то колкость насчет долгих драматических пауз. Но Сэм снова заговорил.

– Но надолго ли? Я могу исчезнуть в любой момент, а могу продержаться столько же, сколько Милламент – да только она и сама готова в любой момент покинуть этот мир. И что тогда? Я отправлюсь вместе с ней в кошачий рай – или, быть может, очнусь в Джейковском блендере? В одной из рыбок Эмилии? Что тогда?

Никто не ответил. Милламент села на задние лапы, так что стала похожа на классическую египетскую статую Бастет, богини кошек. И из ее рта Сэм очень тихо произнес:

– Мы не знаем. Не имеем ни малейшего понятия. Как бы мне хотелось, чтобы кто-нибудь прочел сначала инструкцию по эксплуатации.

– Не было никакой инструкции, – ответил я. – Мы не знали, что призываем тебя, мы всего лишь скучали по тебе и пытались изо всех сил поддержать друг друга. – Я успокоился, но это парадоксальным образом лишь разозлило меня. – Знаешь, не у всех найдутся близкие, которые будут желать их возвращения так сильно, что вырвут из лап самой смерти. Уж прости, что разбудили тебя, Сэм!

– О нет, я не спал. – Холодный голос его был все так же мягок и далек. – Возможно, я и не бодрствовал полностью, но и не спал совсем. Джейк… Эмилия… Я не могу рассказать вам, на что это было похоже. Я даже не знаю, была ли это смерть – хотя возможно, это она и была, это-то и была смерть, самая настоящая смерть. Но я не могу вам рассказать.

– Не надо, – прошептала Эмилия. Она вновь подняла Милламент и, не лаская и не гладя, крепко прижала к груди.

– Словно пурга на экране телевизора, когда кабель отключен. Люди просто сидят перед экраном, надеясь, что вот сейчас изображение вернется, сидят и час, и два, и все ждут, что эти взвихренные, похрустывающие крупинки превратятся обратно в лицо, в машину, в коробку с хлопьями – хоть во что-то. А теперь представьте, каково это – быть такой крупинкой. – Он замолчал на мгновение, а потом добавил: – На самом деле совсем не так, но все равно попытайтесь представить себе.

А потом Милламент уснула на руках Эмилии, и та отнесла ее на кровать в гостевую комнату. На следующее утро Милламент проплыла на кухню, сияя почти не скрываемым довольством собой, съела йогурт вместе с Эмилией, навернув под конец целую консерву корма, и оправилась досыпать на благоухающей кипе только что высушенного белья. Проснувшись, она нашла меня в гостиной и немедленно запрыгнула ко мне на колени, чтобы выдать полагающиеся инструкции. Иногда мне кажется, будто добрый час гладить пузо и почесывать вибрирующее горло своего лучшего друга – еще более странное занятие, чем наполнять по его требованию миску с кормом. Но стоит признать, выбор неоднозначный.

Тогда-то он и произнес тем самым голосом, который не казался ни мужским, ни вообще человеческим, и все же непостижимым образом был голосом Сэма:

– Если я вдруг забыл это сказать – я очень рад тебя видеть, Джейк.

– Я тоже рад тебя видеть. – Я перестал ласкать его, едва он заговорил: иначе было бы неправильно. – Хотелось бы только… увидеть тебя.

Сэм не засмеялся – не думаю, что он вообще мог, – однако по телу Милламент пробежала некая рокочущая рябь.

– Ты меня поражаешь! Неужто ты собирался вернуть меня без этих блох и шерстяных комков?

– Прямо как в старые времена, – отозвался я, и по Милламент опять пробежала рябь. – Вот ведь в чем дело – думаю, гораздо легче принять тебя таким, чем если бы ты появился в другом теле. У тебя всегда было много общего с Милламент.

– А ведь и правда! – На мгновение его слова едва не утонули в густом урчании Милламент. – Нам обоим нравится персиковый йогурт, и мы любим настоять на своем. Но я и в лучшие свои дни не танцевал так, как Милламент. Джейк, ты и представить себе не можешь: когда она была еще котенком и скакала по квартире, я мог часами смотреть на нее и думать – а вдруг еще не все потеряно, вдруг я еще могу принудить тело научиться от нее кой-каким трюкам, которые никто иной не смог бы преподать. Даже сейчас, как бы стара она не была… Ты не представляешь, каково это. – Он замолчал, и я уже было решил, будто Милламент снова заснула; но он вдруг произнес: – Джейк. Наверное, вам стоит отправить меня обратно.

Эмилия разговаривала по телефону со своим редактором из Нью-Джерси в гостевой комнате, так что вопрос этот застал врасплох лишь меня. Снова обретя дар речи, я спросил:

– Отправить тебя обратно? Да мы даже не представляем, как ты вообще сюда попал, а ты не знаешь, где оно, твое обратно. Извини, брат, туда еще не проложили линию метрополитена. – Милламент не подала шерстяной ряби в ответ. – Но почему ты захотел вернуться? Снова покинуть нас?

– Я вовсе не хочу вас покидать. – Тупые когти Милламент вонзились в мою ногу глубже, чем мне представлялось возможным. – Будь я в крысином тельце, или даже тараканьем, все равно я хотел бы остаться здесь, с тобой, с Эмилией. Но все это так странно. Не то чтобы неправильно, но… не так, как должно быть. Я не о том, что вселился в кошку – но я до сих пор я, Сэм Каган, осознающий себя Сэмом Каганом. И с какой стороны ни посмотри, Джейк, а это самая что ни на есть настоящая загробная жизнь. А я не верю в загробную жизнь. Жив я или мертв, а я в нее не верю.

– А быть крупинкой в пурге на экране, значит, лучше? Это так, как и должно быть, да?

Сэм молчал. Милламент сонно мурлыкала у меня на руках, и тикали мои часы с Бетти Буп (в определенное время можно даже представить себе, будто она танцует чарльстон), а в комнате над чем-то рассмеялась Эмилия. Наконец Сэм сказал:

– Понимаешь, я не думаю, что навсегда останусь в этой пурге. За ней лежит нечто большее. Не могу объяснить тебе, откуда я это знаю. Просто знаю, и все.

Я отцепил коготь задней лапы Милламент, все еще вонзенный в мое бедро.

– Чистилище как функция кабельного телевидения. А что, имеет смысл, хоть и дурацкий.

– Существует нечто большее. Не знаю, какие шансы я упустил, но впереди есть еще что-то. Если там и была загробная жизнь, то у этого слова есть значение, о котором нам никогда не рассказывали. Я не знаю, есть для этого вообще название – для того, что я жду. Но это уж точно не загробная жизнь.

В этот момент Эмилия повесила трубку и присоединилась к нам, и Милламент замолчала.

Она спрыгнула на пол с непринужденной изящностью, словно скинув лет десять лет, и затанцевала. Вчерашней ночью она танцевала лишь для себя – по крайней мере, пока не появились мы, – но на этот раз Сэм танцевал для нас, он ликовал и рисовался перед нами, превратив всю комнату в сцену, а Милламент скользила в воздухе от кресла к книжному шкафу и стрекозой взвивалась к стереосистеме, так что стойка с кассетами дребезжала и звенела, словно кастаньеты. Одного за другим она вовлекала в танец предметы мебели и вскоре закружилась вокруг трехфутового идола племени йоруба, изображая Джина Келли из «Поющих под дождем»; она волчком пронеслась по комнате, а потом исполнила чувственный вальс, перетекая из тьмы на свет и вновь во тьму теней, отбрасываемых жалюзи. Никогда прежде я не видел, чтобы Сэм танцевал так: столь уверен он был в своей власти, что наконец позволил себе вырваться на волю.

Под конец Милламент взорвалась с места восхитительным каскадом пируэтов и в jeté приземлилась на колени Эмилии. Кошка замурлыкала, тяжело дыша, но ничего не сказала. Поглаживая ее, Эмилия подняла на меня взгляд; мы не проронили ни слова.

После этого вопросы на тему, возьмет ли Эмилия Сэма с собой, больше не поднимались. Все эти десять дней отпуска Эмилия провела у меня дома. Соседи недвусмысленно одобряли мою новую интрижку – лукаво улыбались, закатывали глаза и быстро поднимали вверх большие пальцы при встрече. Я их не виню: мы с Эмилией редко выходили из дома, разве что на обед да короткие прогулки, и наверняка казались совершенно поглощенной друг другом парой. Но что, если б они узнали, как мы часами напролет смотрим на танец старой абиссинки, или услышали, как мы спорим с ней о загробной жизни и последнем чемпионате по бейсболу… Нет, такие откровения разбили бы им сердце. Мои соседи не одобряют нововведений.

Между нами, мной и Эмилией, ничего и не могло быть. Мы стали слишком близки для любовников, почти братом и сестрою в Сэме, если в этом есть хоть какой-то смысл. Дней через пять после приезда Эмилия гладила белье на кухне, когда я решил наполнить кошачью миску и поилку. Она молча наблюдала за мной, а затем вдруг процедила с полузадушенной яростью:

– Как же я это ненавижу! Мне даже видеть больно, как ты ставишь ему еду на пол! Это же… – Она словно боролась с собственным голосом за следующее слово. – Это нечестно!

Мы смотрели друг на друга через гладильную доску.

– Нечестно? А что же здесь вообще честного?

– Это я так сказала? – Она рассеянно потерла лоб костяшками. – Не знаю. Не знаю даже, что имела в виду. Но если это Сэм, он не должен есть на полу, а если Милламент, то Сэму не следует гонять ее в танце сутками напролет. Она стара, Джейк, у нее артрит, а Сэм танцует в ней словно ребенок, заставляющий свои игрушки летать и сражаться. Но это так красиво, а он так счастлив – я ведь никогда раньше не видела его в танце и даже представить себе не могла, насколько это прекрасно…

Она не заплакала. Эмилия не плачет. Она теряет дар речи – после смерти Сэма она не могла говорить три дня, – а то, что сумело тогда вырваться из ее горла, не касается ни вас, ни меня. Я подошел к ней, и она зарылась лицом в дряхлый серый кардиган, который я носил дома, и мы просто стояли так вместе, не проронив ни слова. И да, было мгновение, когда Эмилия крепко обняла меня и откинула голову, встретившись со мной взглядом. Я похолодел, губы болезненно закололо. Но мы стояли не шелохнувшись. Мы стояли и ощущали, как проходит это мгновение, и мы позволили ему пройти. И наше единение в этом безмолвном выборе было большим, чем когда-либо могло быть. Эмилия отвернулась, чтобы сложить выглаженное белье, а я вынес мусор и пошел в банк оплатить счета.

После я осмотрел Милламент. С первого взгляда казалось, будто кошка не страдает и ничуть не возражает, что днем и ночью ее носит и вертит в самом возвышенном расположении духа по всему дому. Но теперь Милламент чаще стала припадать на заднюю лапу, радужки ее глаз были испещрены прожилками крови, а когти неровно обломаны. И при внимательном осмотре стало очевидно, как исхудала она со дня приезда, несмотря на горы поглощенной пищи. Сама возможность приютить в себе Сэма – вернее, стать и домом, и балетными станками, и костюмами, и гримом с зеркалами, – буквально пожирала ее. Мне неоткуда было узнать, осознавала ли она происходящее – да и незачем. Реальность и без того была ужасна. В свое оправдание могу сказать лишь, что хотя бы это я понимал.

Назавтра выдался теплый вечер; в воздухе витал пряный аромат далекого дождя и жасмина из соседского сада. Сэм-Милламент не танцевали в тот день – они посвятили его нежничаньям с Эмилией, теплой дремоте и мурлычащим «а-ты-помнишь». Мы сидели тогда вместе на крыльце: самая что ни на есть обыкновенная парочка с дремлющей старой кошкой, которые вышли насладиться долгими калифорнийскими сумерками. Я чуть поболтал и чуть перекусил, но горло мое сжималось все туже и туже, пока наконец не взорвалось.

– Ты была права. Не знаю уж, честно ли происходящее, но и хорошего в этом мало. Что же нам теперь делать?

Эмилия избегала моего взгляда, продолжая гладить Милламент. Мимо нас, перекидываясь баскетбольным мячом, прошли трое школьников; их слова казались непостижимыми, будто разговор велся на чешском или тамильском, но ни один иностранный язык не может быть таким чужим. Я повторил:

– Сэм, добром это не кончится. Я ведь не о Милламент сейчас говорю, а о тебе, Сэм. О твоем Ка или карме, или с чем я там сейчас общаюсь! Не этим ты должен был… не знаю, заниматься. Эмилия открыла мне глаза.

Все еще не глядя на меня, Эмилия произнесла едва слышно:

– Я передумала.

Я до сих пор помню ее печальный голос. И помню, как ни Сэм, ни я сам не обратили на ее слова никакого внимания. Заблудившийся ирландский сеттер, сбежавший от хозяйки, пока она мотала круги по площадке, решил поздороваться с нами, ткнувшись в пах, но Милламент злобно зашипела и оцарапала ему нос.

– Говорил ведь я тебе – надо бы отправить меня обратно. Я же говорил тебе, Джейк!

Я начал было отвечать ему, но меня прервала Эмилия.

– Нет! – На этот раз ее голос звучал гораздо громче. – Нет, не надо, и плевать мне, ясно вам? Неважно, что я там когда говорила! Я не могу этого сделать. Плевать мне на Милламент, плевать мне на всех, кроме Сэма, слышите! Я только хочу вернуть Сэма. Каким угодно способом. И мне должно быть стыдно за это, знаю, но мне плевать.

Эмилия склонилась к Милламент, но та выскользнула из-под ее рук. Мимо прошел парень в футболке с эмблемой местной рок-группы и бермудах; он со смехом размахивал руками, погрузившись в дружескую беседу со своим плеером. Я до сих пор часто встречаю его здесь, хотя прошло столько лет – бывает, он дуется на плеер, но обычно вполне доволен его обществом.

Очень мягко для голоса, напоминающего древний громкоговоритель, Сэм произнес:

– Он прав, Эмилия. И ты была права сначала – я должен уйти.

– И куда же? – воскликнула она. – Ты ведь сам сказал, что не знаешь, куда! Тебя может закинуть и куда-нибудь похуже пурги на экране, и тогда ты навсегда потеряешь самого себя, уже не будешь больше Сэмом – никогда. – Я почти услышал, как она с разгона остановила себя, так что удар отозвался у нее в груди. Должно быть, корреспондентам запрещено закатывать истерики. У актеров-то это один из пунктов контракта с профсоюзом.

– Быть может, в этом-то и весь смысл. – Милламент присела и почесалась с истинным профессионализмом. – Может, так и должно быть, может, ты и не должен возвращаться собой, пока не растворишься, не смешаешься, и не начнешь сначала уже кем-то совершенно новым. Знаете, а мне эта идея почти нравится!

И в тот момент его механический голос напоминал моего Сэма – задумчивого, приятно удивленного, воистину наслаждавшегося этими сомнениями, – больше, чем когда бы то ни было.

Эмилия обняла себя, чуть покачиваясь.

– Но я не могу потерять тебя еще раз, Сэм. Пусть у меня не осталось стыда, мне плевать. Мне плевать, будь ты даже, не знаю, электрическим консервным ножом или еще чем. Только не оставляй меня снова, Сэм, прошу.

Водители еще не включали фары, но повсюду зажигались огни на верандах. На лужайке ожили и зашипели поливочные машины, а из домов напротив поплыли запахи вьетнамских и индийских блюд. Мимо нас прошли две молодые женщины в одинаковых спортивных костюмах, каждая с коробкой пиццы и упаковкой пива в руках. Милламент подплыла к Эмилии, взобралась к ней на колени и встала на задние лапы – довольно твердо опираясь даже на больную. Она положила лапы на плечи Эмилии.

– Ничто не возникает из ничего и не исчезает бесследно, – сказал Сэм. – Неужели тебя ничему не учили в этом твоем Метачене, а? Послушай меня! – настойчиво попросил он, потому что Эмилия отвернулась и даже не прикоснулась к Милламент. – Послушай – даже когда я был лишь точкой, единственной вспышкой в пурге на экране, я знал тебя. Ты понимаешь? К тому времени, как вы с Джейком вытащили меня обратно, я уже забыл собственное имя, я позабыл даже, что такое существо, как Сэм Каган, некогда существовал. Но эта вспышка помнила день рождения Эмилии Росси, она помнила, что Эмилия Росси любит канталупу, жареный картофель и горький шоколад и не выносит футбол, своего кузена Тедди и Вагнера. Ничто во вселенной не заставит меня позабыть Эмилию Росси, какой бы малой и безымянной частицей я ни стал. И даже если мои атомы отошлют в свободный полет и смешают с атмосферой иной планеты, безумно упорная парочка-другая из них наверняка попытается эволюционировать в существо, способное вырезать образ Эмилии Росси на дереве, или что у них там найдется на этой завалящей планетке. И я клянусь тебе, это правда. Ты слышишь меня, Эмилия?

– Слышу, – отрешенно отозвалась Эмилия, все еще не поднимавшая взгляда на Милламент. – ты никогда меня не забудешь, кем бы – или чем бы – ты ни стал. Просто восхитительно. Но ты уходишь.

Милламент с силой ткнулась головой в подбородок Эмилии, заставив повернуть голову.

– Я не принадлежу больше этому миру. И ты поняла это еще прежде Джейка – возможно, даже прежде меня самого. Больше всего на свете я хотел бы остаться, но это неправильно. Отпусти меня, Эмилия.

– Отпустить? – Возмущенная Эмилия вскочила с места, сбросив с колен Милламент. – Как я могла бы удержать тебя, живого или мертвого? А как же Джейк? Почему бы тебе не попросить Джейка, не был бы ли он так любезен, чтобы… – И тут у нее пропал голос. Полностью. Я же говорил, с Эмилией такое бывает.

Я обнял ее. Пожилая пара милостиво покивала, глядя на нас из сумерек улицы. Я посмотрел на своего друга в древних глазах кошки.

– Она не поймет сейчас. Если уходишь – уходи.

– Ты ей объяснишь? – Голос робота не может исходить безнадежностью, как не смог бы выразить любовь или гнев, но я чувствовал, как скорбь Сэма отдается в моем теле. – Поможешь ей понять?

– Только если она того захочет. – Я всем существом стремился к Сэму, но в моих руках оставалась Эмилия. – Но я сделаю все, что в моих силах. Иди же!

Милламент больше не подошла к Эмилии, и потому она не видела последнего взгляда, которым одарил ее Сэм. Но я все видел и рассказал ей после. А тогда Милламент вскочила, легко, будто котенок, и принялась танцевать.

Мое крыльцо скорее похоже на мостик с перильцами – на нем даже не покачаться в кресле как следует, непременно будешь натыкаться на все ногами. И уж точно его никто не представлял себе танцполом, пусть и для небольшого домашнего животного.

Но еще в юности, когда я восхищался смелым стилем исполнителей, Сэм говорил мне:

– Да брось, Джейк, чтоб танцевать в Линкольн-центре много ума не надо – пространство и немного энергии, вот и все, что тебе там нужно. Настоящие танцоры могут исполнить номер и в чулане с метлами; они могли бы встать в очередь у кассы и станцевать прямо там. Настоящие – да.

А Милламент танцевала по-настоящему в тот последний раз у очереди моего крыльца.

Я смутно различал ее тогда в надвигающейся тьме и смутно вижу сейчас, сквозь надвигающиеся годы. Мне казалось, Милламент танцевала почти на пределе, если вообще можно судить об этом по кошке, но с такой пылкой сдержанностью, когда в каждой паузе скрывается бросок к горлу, а в тени оцепенения дрожит животная ярость. Иногда она застывала, почти совершенно недвижима, и тогда равноправным партнером вступали в танец сумерки. Тот вечер следовало бы провести под луной, но ее не было, и только ржавый свет лампы временами выхватывал из тьмы блеск ее глаз и рябь меха. Уверен я только в одном, сколько б тусклых лет не разделяли нас – тот танец был посвящен одной лишь Эмилии. Она танцевала не для меня, и даже не для меня с Эмилией, как в первый раз. То был танец для Эмилии.

Сначала она не смотрела. Отвернулась и слепо уперлась взглядом в темный конец улочки, вцепившись в мой свитер до побелевших костяшек. Не знаю я и того, когда же танец захватил ее, нежно отвел ее домой, к тому, что Сэм и Милламент – да, и Милламент тоже – оставляли ей навечно. Помню только, как она сжалась подле меня, с таким вниманием следя за ними, какого сам я никогда не уделял ни своим женам, ни режиссерам, ни самому Сэму. А потом над нами проплыли огни автомобиля, и вот уже осталась одна только Милламент, которая прихрамывая спустилась к нам по лестнице, тяжко вскарабкалась на колени Эмилии и распласталась, даже не мурлыча. Одна только старушка Милламент – хромая, усталая и необитаемая.

Не помню я и того, когда же все-таки произнес:

– Он заставил нас отпустить его. Затанцевал нас, чтобы мы перестали думать о нем, удерживать здесь. Совсем ненадолго, но большего и не требовалось.

Эмилия не ответила. На улице давно уже погасли огни кухонных окон, когда я наконец отвел ее домой и уложил в постель.
Все это давно прошло. Эмилия вернулась с Милламент в Нью-Джерси и несколько лет спустя вышла замуж за милого парня по имени Филипп, преподававшего в спецшколе.

Несколько месяцев после возвращения она не писала мне, но позвонила, когда умерла Милламент. Постепенно мы вновь стали переписываться, хотя теперь избегали говорить о Сэме точно так же, как некогда только из-за него и отправляли письма. Я послал ей подарок в честь рождения сына: полное собрание Шекспира и «Энциклопедию бейсбола». Если уж малышу не хватит этих книг на почти все случаи жизни, то пусть рассчитывает на себя, я ему больше не помощник.

Что же до меня, то играть капитана Шатовера меня пока не звали, да и Лира тоже, но в последнее время то и дело подворачивается то Фальстаф, то Джеймс Тайрон, а однажды летом в Ашленде я отлично сыграл дядю Ваню.

В Нью-Йорке я оказался впервые за несколько десятков лет ради какой-то крупнобюджетной постановки, где моего персонажа почти сразу убивают, а в точке кульминации взрывают тоннель Холланда. Мне она нравилась.

После съемок и перестрелок я заехал на выходные к Эмилии и Филиппу. Они выбрали старый двухквартирный дом в рабочем квартале Секокуса – в этом городе еще остались такие, представители рабочего класса, я имею в виду. Дому не помешала бы новая крыша, а по кухне гулял сквозняк, источник которого Филипп все никак не мог найти, но это был хороший дом, и в нем уже обосновался черный котенок, которого назвали в честь Риты Хейворт. Филипп любит черно-белое кино и старинную музыку.

В день моего отъезда мы с Эмилией сидели на кухне, где она кормила Алекса. Алекс, десяти с половиной месяцев от роду, обычно восторженно улыбался и вел себя за столом хуже «Ангелов Ада». Но в тот день он был задумчив и витал в облаках, а потому спокойно глотал и бурую кашицу, которую обычно презирал, и зеленую, с которой предпочитал играть. Я сидел на табурете в солнечных лучах, падавших через окно, и смотрел на них обоих. Эмилия немного набрала вес, но ей это даже шло. Бледная кожа теперь лучилась теплом.

Ей было хорошо в браке. Ей было хорошо в Секокусе.

Должно быть, я задремал, когда Эмилия внезапно обернулась ко мне и сказала:

– Ты решил, будто я о нем больше не вспоминаю.

– На самом деле я на это надеялся, – пробормотал я. – Сам я стараюсь не думать о нем.

– Ни дня еще не прошло без него, – ответила Эмилия. – Ни дня.

Она вытерла Алексу рот и, воспользовавшись его раздумьями, добавила туда еще и желтую кашицу.

– Филипп знал с самого начала, но никогда не возмущался. Он хороший человек.

– Он знает обо всем? И о том, что случается, если слишком долго думать о ком-то?

Она молча покачала головой. Алекс наконец достиг кондиции и стал чертовски похож на Сидни Гринстита в жаркий полдень под солнцем Касабланки. Эмилия отнесла его, уже спящего, в колыбель, тихонько напевая «This time the dream's on me» – одну из любимых старых песен Сэма. И ей было прекрасно известно, что я знал об этом. Я посмотрел на Алекса.

– Крепенькие ножки. Как думаешь, может, они подошли бы танцору?

Эмилия торопливо покачала головой.

– Нет, наверняка нет. Он пошел в Филиппа – должно быть, он будет играть в футбол и станет адвокатом из Союза гражданских свобод. И хорошим человеком, конечно. Но я не собираюсь воплощать в нем свою мечту о Сэме.

Мы на цыпочках вышли из комнаты, и она принесла мне стакан крепкого темного пива, к которому мы с Филиппом – и с Сэмом, если уж на то пошло, – испытывали одинаковое пристрастие. Эмилия ясно и твердо произнесла:

– Алекс живет здесь и сейчас, как и Филипп. А Сэм мертв. С мечтами я разберусь сама, это уж мое дело.

– А ты никогда не думала, вдруг он…

Она оборвала меня, глядя прямо в глаза, но чуть поджав губы.

– Никаких вдруг, Джейк. Я не могу себе их позволить.

Она хотела добавить еще что-то, но тут в дверь позвонили.

На пороге стояла маленькая смуглая девочка лет пяти-шести, не старше. Не успела дверь открыться полностью, как на нас посыпались вопросы:

– Миссис Ларсен, а можно поиграть с Алексом?

Смуглая кожа напоминала о Филиппинах. Одета она была не в футболку с джинсами, в которых сейчас дети так прямиком и рождаются, а в белую блузку и темную шерстяную юбку, словно собиралась в церковь или в гости к дедушке. Но акцент выдавал в ней уроженку Нью Джерси до мозга костей.

Эмилия улыбнулась ей.

– Он сейчас спит, Луз, приходи через час, ладно? Ты ведь знаешь, сколько длится час?

– У меня брат в часах разбирается, – гордо заявила Луз. – Ладно, пока!

Она убежала на улицу, а Эмилия закрыла дверь, все еще улыбаясь.

– Луз живет в квартале отсюда, – мягко пояснила она. – Она с ума сходит по Алексу с самого его рождения, а он ее обожает. Она приходит сюда чуть ли не каждый день после школы, разговаривает с ним, носит его, придумывает игры, чтобы рассмешить малыша. Должно быть, первым словом у него станет «Луз»!

Слова так и сыпались из Эмилии, что было совсем на нее не похоже. Мы посмотрели друг на друга так, как не смотрели с самого моего приезда сюда.

Эмилия отвернулась и застыла у окна, выходящего на улицу. Не оборачиваясь, она поманила меня к себе, и я выглянул в окно.

На тротуаре перед домом танцевала Луз.

Не балетный номер, конечно; не было в ее танце и самоосмысления, выдававшего уроки. Иногда казалось, будто она кружится, играя в классики, иногда – будто прыгает через двойную скакалку без самой скакалки. Но это был несомненно танец, и Луз танцевала для себя под музыку – стоило только посмотреть на напряженное смуглое личико, чтобы понять, где она играла. Луз слышала музыку, и если вы смотрели на нее хотя бы минуту, то тоже могли ее услышать.

– Каждый день, – сказала Эмилия. – Родители ничего не знают – я спрашивала. Она ждет, пока Алекс проснется, и танцует. Только здесь и нигде больше. Я надеялась, что ты застанешь ее.

Луз ни разу не посмотрела на дом и на нас.

– Она танцует не так, как Милламент. – Эмилия и не подумала отвечать на эту глупость. Мы все смотрели на Луз, пока я наконец не произнес: – Он ведь сказал, что чем бы ни стал – душою, духом, атомами, – он узнает тебя. Но он не говорил, узнаешь ли его ты.

– Это неважно. – Эмилия взяла меня за руку и крепко сжала, и лицо ее в этот миг было прекрасным и юным, как у ребенка. – Джейк, ах Джейк, неважно, узнаю ли я его. Это совершенно неважно.

Луз все еще танцевала на тротуаре, когда подъехало мое такси. Проходя мимо, я попрощался с ней, стараясь не смотреть на девочку слишком пристально. Но она, танцуя, проводила меня до самой дверцы, и все время, пока я садился, а машина уезжала прочь, я смотрел ей в глаза. И я знаю только то, что, как мне думается, я знаю, но это совершенно неважно.


Подписаться на фанфик
Перед тем как подписаться на фанфик, пожалуйста, убедитесь, что в Вашем Профиле записан правильный e-mail, иначе уведомления о новых главах Вам не придут!

Оставить отзыв:
Для того, чтобы оставить отзыв, вы должны быть зарегистрированы в Архиве.
Авторизироваться или зарегистрироваться в Архиве.




Top.Mail.Ru

2003-2024 © hogwartsnet.ru