Глава 1Сознание возвращается.
Он открывает глаза — свет бьёт по ним так резко, что даже голова слегка кружится — и, после того, как всё-таки удаётся сфокусироваться, обнаруживает себя согнувшимся за столом, с подложенной под голову стопкой исписанных пергаментов. Уснул за работой, что ли? — думает он, медленно и осторожно разминая затёкшие предплечья и шею — чтобы не усугубить ситуацию.
Уснуть за работой — самый очевидный вариант. Он наверняка часто так делает: трудится до поздней ночи, а затем, чтобы не идти в кровать, засыпает прямо в лаборатории, даже не пытаясь устроиться поудобнее. И потому после пробуждения мучается от боли в теле, которую уже не снимают никакие зелья и целительские чары.
Пока он просто пытается встать. Выходит только попытки с пятой — ноги тоже здорово затекли. Всё-таки спать надо по-человечески, в кровати, чтобы не было таких вот мучений. Если бы он ещё вспомнил об этой, несомненно, мудрой мысли перед сном…
Наконец ему удаётся, уцепившись за стол, подняться на ноги. И в груди сразу начинает покалывать — как ни странно, он знает, что это значит: сердце измучено долгой жизнью, поэтому его надо поддерживать. Это значит, он пьёт ежедневно как минимум одно зелье — то, которое помогает его сердцу биться ещё некоторое время.
Осознание сваливается только сейчас, слишком поздно — здоровенным комом, будто и правда имеющим вес. Он берёт со стола в руки случайный тёмный вычурный флакон с зельем — и не знает, что за зелье внутри, хотя варил его наверняка сам. Он смотрит на тяжёлые шкафы и стеллажи из тёмного дерева, прижатые к стенам лаборатории — и понятия не имеет, что лежит на их полках. В котле рядом со столом остывает что-то серебристое, но об этом в голове тем более нет ни дюйма информации. Память абсолютно точно ещё при нём, иначе было бы совсем плохо, но как будто не вся — лишь самые нужные для существования отрывки.
Он собирается позвать кого-нибудь на помощь. Нет, правда, собирается. Вот только в голове почему-то ни единой части паззла из области, связанной с его семьёй… ну, или хотя бы соседями по дому. Не может же он жить здесь совершенно один — с такими-то проблемами.
К счастью, всё решается само собой раньше, чем он начинает пытаться что-то сделать.
— Хозяин? — пищит появившийся домовик, подобострастно заглядывая ему в глаза. — Хозяин сказал Кинли привести…
Он рассеянно кивает — и смотрит, как из-за услужливо придерживаемой домовиком двери лаборатории заглядывает, а затем входит внутрь комнаты молодая женщина. Он уже слишком стар для того, чтобы оценить её по достоинству, но она, определённо, красива. И держится уверенно, спокойно — это почти стопроцентный признак чистоты её крови. Полукровки сейчас боятся быть обнаруженными, поэтому никогда особенно не высовываются.
Он окидывает её взглядом снова — теперь пытаясь понять, зачем она вообще сюда пришла. Что такой женщине может быть от него нужно? Не работает же он на неё, в конце концов. Он вообще не уверен, что работает на кого-то. Хотя, с другой стороны, вполне мог бы — лаборатория явно используется не только для домашних экспериментов.
Она не торопит его. Только быстро поворачивает голову — вниз и левее, чтобы укоризненно посмотреть на домовика. Такой характерный жест.
И вдруг его как молнией прошибает.
Этот момент. Он видел его раньше. Много раз.
Он не может сейчас вспомнить, кто она такая. Но он уверен, что знает. Вот только это знание очень тяжело поймать — оно будто рассыпается на крошечные шарики внутри головы, ускользает, не позволяя даже сфокусироваться.
Так сложно. Даже для ума, явно привыкшего к тяжёлой работе.
Вот только к этому старость, кажется, не имеет никакого отношения.
Он просто вдумчиво смотрит на эту женщину. Долго-долго смотрит. Пока ей наконец не надоедает, и тогда она нервно говорит:
— Папа, зачем ты позвал меня? Я была занята, ты же знаешь…
Ага. Вот оно. Это просто его дочь. Его замечательная дочь, которая пришла, потому что он сам некоторое время назад позвал её сюда. Позвал, чтобы…
Вот только ответить на её вопрос он не может. Потому что не знает этого, самого главного, зачем. Потому что даже не помнит, кто такой он сам и чем здесь занимался.
Кажется, это замешательство очень заметно. Потому что его дочь осторожно подходит и заглядывает ему в глаза, будто ищет в них что-то. У неё тёмные глаза. Как будто радужка действительно чёрная.
И в глубине этих радужек читается что-то… какое-то чувство… как же оно называется?
Такое дурацкое слово.
Тревога, почти незаметно подсказывает подсознание. Ей тревожно — и потому, наверное, страшно. Он не первый раз делает это, судя по всему — чем бы он тут ни занимался до того, как очнулся. Но тогда она должна быть готова? Или это и вправду первый раз — с подобным исходом?
Голова пухнет. Он садится снова, откидывается на спинку обитого тонкой черной кожей кресла и закрывает глаза. Женщина — в смысле, конечно, его дочь, вот только он до сих пор не знает её имени — короткими рублеными фразами объясняет что-то домовику, чтобы спустя мгновение он растворился в воздухе. Он отлично знает все эти слова, но совершенно не хочет их слышать или понимать. Потому что они наполнены тревогой и ещё чем-то, отчаянно холодным и таким же рассыпчатым, как его мысли.
* * *
Уборка в доме не может иметь точного расписания. Это хаос, сметающий любые преграды. Особенно если это уборка в полученном в наследство доме, который, к тому же, ещё и пустовал последние лет пять.
Домовика не видно уже примерно с полчаса. Не знаю, сколько ещё его не будет — но, в любом случае, надеюсь, достаточно долго. Потому что дом был необитаем, один Мерлин знает, что тут завелось за время отсутствия людей — а я отлично помню, где в родительских хоромах винный погреб, и что в шкафу у отца в кабинете всегда стоит бутылка огневиски, а то и несколько.
Собственно, туда я сейчас и направляюсь, благо, отлично помню дорогу без всякой помощи. Кабинет на первом этаже, в просторной и светлой — даже, на мой взгляд, излишне — комнате. Здесь либо уже проводилась уборка, либо просто наложены какие-нибудь сдерживающие пыль чары — отец любил изобретать новое, такое было бы вполне в его духе — потому что, когда дверь открывается, ни одна пылинка не поднимается в воздух от сквозняка.
На кабинет мне плевать, поэтому я сразу направляюсь к искомому и кладу ладонь на прохладную чёрную металлическую ручку. Шкаф, что необычно, не заперт. То ли отец не успел это сделать, то ли там просто нет ничего важного. Заглядывая внутрь, я понимаю, что всё-таки второе — полки, которые, на моей памяти, всегда ломились от свитков и разнобразной памятной ерунды, теперь пусты.
Правда, бутылка огневиски на месте. Беру её в руки — и тут же едва не роняю, когда в воздухе из-за спины раздаётся лёгкий хлопок. Чёрт бы побрал этого эльфа, но я и правда не ожидал, что он справится так быстро. Я-то рассчитывал сейчас вооружиться бутылкой и посидеть на примеченном кресле в главной гостиной.
— Ты уже всё? — удивления скрыть всё-таки не удаётся.
— Кинли всё сделал, но хозяин должен сам разобрать бумаги, — лопочет домовик, дергая себя за уши. — Кинли не может трогать бумаги хозяина!
— Какие ещё бумаги? — морщусь я. Этого только не хватало — с первого же дня нагрузить себя чем-то подобным. Всегда ненавидел свитки и всё, с ними связанное.
— Бумаги, которые оставила хозяйка, — всё в той же манере поясняет домовик. — У хозяйки Джунии было много разных важных бумаг, и она сделала так, чтобы Кинли ничего не смог с ними сделать. Но молодой хозяин сможет, да!
Джуния… Моя мать, значит. И какие у неё вообще могут быть бумаги? Ведь поместье-то отцу принадлежало, это я с детства усвоил. Но разбираться в любом случае надо, поэтому я со вздохом ставлю бутылку на стол и снова поворачиваюсь к двери, кивая ему: веди.
Дорогу наверх домовик выбирает, верно, самую длинную — судя по тому, сколько времени мы добираемся до нужной комнаты по всем этим лестницам и коридорам. Впрочем, сейчас это приходится кстати: я могу как следует рассмотреть дом. Подумать только, я ведь тут почти десять лет не был. Хотя хороших воспоминаний о нём меньше, чем плохих — это тоже накладывает свой отпечаток на то, с какими чувствами я заглядываю в то или иное место.
Наконец мы добираемся до двери. Домовик открывает её передо мной, но сам почему-то остаётся на пороге. Да ну и чёрт с ним, намного важнее и интереснее сейчас то, что я впервые в жизни нахожусь на территории матери без угрозы наказания за это. Раньше она никогда меня сюда не пускала — да я и сам особенно не рвался, если уж признаваться честно.
В комнате явно преобладает зелёный цвет. Моя мать, как и я, училась в Хогвартсе и была слизеринкой, так что верна своим привычкам… ну, точнее, была верна… до последнего. А ещё здесь всё лежит и стоит так, будто она вышла ненадолго и вот-вот вернётся — ну, если не считать слоя пыли, конечно. У стола приоткрыт верхний ящик, на полированной столешнице лежит чистый пергамент с пером — собиралась что-то написать и не успела? — и у ножки стула валяется крышечка от чернильницы, будто неосторожно сбитая на пол локтем в спешке.
Вообще всё это очень похоже на неё. У каждой вещи есть место, но в общей картине прослеживается лёгкая небрежность — как будто правила и идеалы можно игнорировать так же легко, как, например, оставить кровать незаправленной. Она стоит за большой массивной ширмой, но я всё равно вижу, как скомкана подушка и край плотного одеяла касается ковра, будто пытается облизать.
Ладно, как говорится, перед смертью не надышишься. Я осторожно подхожу к столу, окидывая взглядом разложенные стопками свитки — судя по толщине стопок, работы здесь непочатый край. Остаётся только приказать домовику принести сюда немного еды — я ведь даже не завтракал — устроиться поудобнее и погрузиться в чтение.
* * *
Она явно хочет что-то сказать, но не успевает. Потому что в этот момент из коридора раздаётся громкое «Джуния, где ты?» — а затем в дверь лаборатории, всё ещё приоткрытую, быстро входит молодой волшебник. Правда, рядом с ней он, даже если не вглядываться как следует, смотрится неотёсанным чучелом. Кажется, на воспитание дочери было потрачено немало сил — это приятно.
Он сразу отмечает, как теплеет её взгляд при появлении «чучела». И внутри, в продолжающем неприятно колоться под ребрами сердце вскипает какое-то странное чувство: как будто ему хочется её защитить — может быть, даже от этого парня. Но этому чувству на смену вспышкой приходит множество других, когда «чучело» наконец поворачивает голову, замечает его и в том же тоне спрашивает:
— Что это вы тут снова устроили, Ллойд?
Значит, вот как звучит его имя. На первый взгляд оно ему даже нравится — не самый плохой вариант. Но сосредотачиваться на этом он не собирается, потому что в этот самый момент его дочь, его девочка — он даже будто бы знает, какой волной отзываются внутри отцовские чувства — неуверенно говорит:
— Он нас не помнит.
Вот так просто. Не помнит — и в глазах «чучела» мелькает что-то среднее между страхом и сочувствием. И, может быть, пониманием. Кажется, нет ни капли удивления — может быть, этого исхода он ожидал.
Правда, возникает ещё кое-что. Теперь становится действительно интересно, что здесь происходит.
— Ллойд, вы знаете, кто я? — серьёзно спрашивает «чучело», заглядывая ему в глаза. Они что, сговорились? Он качает головой, решив, что сказать правду сейчас проще, чем и дальше делать вид, что ничего не произошло. Во всяком случае, наверное, отрицание произошедшего — или самого факта, что что-то произошло — не поможет ему вернуть в голову всё то, что должно там быть.
«Чучело» тем временем вздыхает и протягивает ему ладонь:
— Рудольф. Будем знакомы… ещё раз.
И бросает быстрый взгляд на Джунию. И она опускает голову — наверное, чтобы скрыть, что по поводу всего этого думает. А вот Рудольф не собирается скромничать — обходит лабораторию, заглядывая во все доступные углы, и на исходе круга останавливается у котла. И смотрит в него с неподдельным интересом, когда серебристые блики, отражая слабый свет, с мерцанием падают ему на лицо.
— Что это такое?
Ллойд может только пожать плечами в ответ. Он бы и сам очень хотел это узнать.