Глава 3. Сохранить себя.Перед глазами все плывет. Я теряю связь с реальностью, все больше погружаясь в волны одолевающего меня отчаяния. Вместо Ремуса рядом со мной появляются Дамблдор, МакГонагалл и другие, незнакомые мне, люди. Все они суетятся, кричат, перебивая друг друга, что-то кому-то доказывают. Я не прислушиваюсь к их разговорам. По сути, мне все равно. Я думаю о том, что уже в который раз попался на одну и ту же удочку. О да, я снова позволил себе эту непозволительную в моем случае роскошь – надежду. Надежду, которая всегда так тяжело, так больно умирает.
– Альбус, я же говорила тебе, что нельзя было отправлять туда Джеймса ни в коем случае, – из прострации меня выдирает всхлипывающий голос МакГонагалл. Она держит меня на руках и слегка покачивает, отчего мне сложно сосредоточиться на окружающей обстановке. – Какая ужасная трагедия! Кажется, только вчера Джеймс и Лили впервые вошли в двери Большого зала, а теперь их нет. Я не могу в это поверить, просто не могу, Альбус, – ее голос звучит непривычно беспомощно, и она снова заходится рыданиями. На миг мне в голову приходит мысль, что эта Минерва МакГонагалл – совсем не та женщина, которая сумела направить своей железной рукой Орден Феникса сразу после смерти директора. Смерти, которую, оглядываясь назад, я все больше склонен считать каким-то глупым, нелепым фарсом.
Отсюда я не могу разглядеть лицо Дамблдора, но когда он отвечает МакГонагалл, в его голосе слышится бесконечная скорбь:
– Я и не предполагал, что все может так обернуться, – негромко говорит он. – Если бы я только знал, то ни за что не осмелился бы просить Джеймса.
На миг я испытываю приступ странной, иррациональной злости на директора. Ну почему, директор? Почему вы можете предусмотреть все и всегда, кроме самого важного? И почему от ваших ошибок страдаю я, всегда я один?!
– А что теперь будет с мальчиком? – в голосе МакГонагалл слышатся растерянные нотки. – У него же совсем никого не осталось.
– Это не так, – мягко отвечает Дамблдор. – У него остались родственники со стороны Лили.
– Но… – неуверенно начинает МакГонагалл. – Но ведь Лили была магглорожденной.
Директор утвердительно кивает, и она с жаром восклицает:
– Не думаю, что это разумно – отдавать его магглам. Я уверена, что найдется немало волшебников, согласных взять Гарри на воспитание. Джеймс Поттер умер как герой, Альбус! – тут она переходит на шепот. – Возможно, он предотвратил войну. Свитки с рунами Мерлина в безопасности в отделе Тайн, а темные маги в Азкабане. Теперь магический мир может не бояться появления второго Гриндевальда!
У меня возникает желание встряхнуть головой. Предотвратил войну? Но ведь война
уже идет. Почему все говорят о Гриндевальде, когда самое время беспокоиться о Волдеморте? И какого черта все волнуются о каких-то свитках, когда в Магическом мире вовсю буйствуют Упивающиеся смертью? Мне не хватает воздуха. Сотни предположений, одно неправдоподобнее другого, возникают в моей голове, и тут же бесследно исчезают. Мысль о Волдеморте действует на меня, словно ушат ледяной воды. Я ощущаю свою беспомощность остро, как никогда. Как я смогу противостоять красноглазому ублюдку теперь, когда стал таким жалким, таким уязвимым? И как мне удастся убить его, если на этот раз меня не спасет жертва матери?
– Это так, теперь мы все можем спать спокойно, – вымученно улыбается директор, обрывая все мои спутанные размышления. – Темные маги больше не угрожают магическому миру. Однако и заплаченная цена слишком высока. Сейчас единственное, что мы можем сделать – это устроить сына Поттеров в любящую семью. И, думаю, в конечном счете неважно, будет ли мальчик воспитываться у магглов или волшебников. Кто еще сможет о нем позаботиться, как не родная тетя?
МакГонагалл кивает, соглашаясь, и громко сморкается в большой носовой платок в шотландскую клетку. Мне остается внутренне скрипеть зубами от досады и безысходности. В следующую минуту мои глаза смыкаются, и я уже не в силах следить за дальнейшими событиями.
*****
Когда я наконец просыпаюсь, то обнаруживаю себя в таком знакомом чулане под лестницей. По нему я безошибочно узнаю дом номер четыре по Тисовой улице. Если бы я мог, то уже захлебывался бы истерическим хохотом. Опять, все повторяется снова, как по нотам. Я ничего не могу исправить. Я впадаю в отчаяние. Неужели мне суждено вечно оставаться сторонним наблюдателем чей-то жизни? Потому что своей жизнью я это назвать не могу. Я заперт в своем собственном теле на правах молчаливого узника. Что за извращенная пытка – заставлять меня смотреть, как они умирают, и не иметь возможности что-либо изменить?
Мне страшно. Мне теперь так часто бывает страшно! Я боюсь неизвестности собственной судьбы. Я боюсь своей беспомощности. Я внутренне замираю каждый раз, когда распахивается дверь пыльного чулана. Мне кажется, что это Волдеморт наконец нашел меня и я умру вот так, по-глупому, в этом тщедушном теле, жалкий и бессильный что-либо изменить. Но мои страшные опасения все не оправдываются, и я ловлю себя на мысли, что очень хочу поверить словам директора. Поверить, что я в безопасности, что миру не угрожают темные маги. И я боюсь поддаваться этому желанию. Что, если он в очередной раз ошибся? Или снова ведет какую-то непонятную игру, целей которой не знаешь до самого конца, пока тебе не откроются все комбинации и уже ничего нельзя будет исправить? Как я могу верить словам директора, если он так часто меня обманывал? Как я могу вообще кому-либо доверять? И я извожу самого себя, терзаясь вопросами, ответы на которые не знаю и не могу знать.
Я часами лежу в груде тряпья в своем чулане, слушая лишь собственные крики. Иногда, когда я начинаю надрываться особенно громко, приходит тетя Петунья, чтобы наорать на меня. И мне так чертовски одиноко, потому что я оторван от всего мира этой проклятой оболочкой чужого сознания, опутывающего меня, словно сеть, не дающего пробиться вперед.
Я боюсь темноты, потому что когда она охватывает меня своими мягкими лапами, я опять вижу сны. Мне снится снег, багровый, как и глаза с вертикальным зрачками, как и кровь на моих руках. Мне снится мертвый взгляд Рона. Мне снится тонкая изломанная фигурка Джинни с нелепо раскинутыми руками. Мне снятся глаза всех тех, кого я убил. Мне снится тихое змеиное шипение и прерывистый стук сердца. Мне снится, что опять идет война. Я бреду по кровавому снегу меж темных, распластанных по земле человеческих фигур, я вглядываюсь в их лица. А потом вместо очередного мертвеца я вижу себя. Я содрогаюсь, я падаю на колени рядом с собственным неподвижным телом и целую вечность вглядываюсь в свое мертвое лицо. Я пытаюсь вырваться из липкого кошмара, но его сети опутывают меня, затягивают глубже.
Я проснулся бы от собственного крика, если бы только мог кричать. Но я снова в этом ненавистном теле, которое улыбается и смеется, когда мне хочется выть. Иногда… Иногда я благодарен своим кошмарам. Они не дают мне забыть. Не дают забыть, что значит бояться, что значит чувствовать. Не дают забыть, что значит жить. Они вновь и вновь раздувают тлеющие огоньки моей боли, и только она помогает мне держаться на плаву. Потому что эта боль – единственное, что осталось от меня самого. Когда-нибудь – я знаю – наступит момент, когда я смогу вернуть себе свободу. И мне надо быть готовым к нему. Только эта мысль заставляет меня бороться.
Время тянется, словно жевательная резинка. Время учит смирению. Я уже не трепыхаюсь в ловушке чужого разума, я стал покорным. Мой собственный разум заволакивает молочный туман безразличия. И мне становится почти все равно, смогу ли я когда-либо подчинить себе это тело. И я боюсь, что это безразличие меня убьет. И тогда я вызываю в своей памяти свои самые болезненные воспоминания, снова и снова. Боль отрезвляет. Жажда мести не дает забыть. Эта своеобразная шоковая терапия действительно помогает, правда, ненадолго. Но я готов уцепиться за что угодно, чтобы сохранить себя.
Долгие годы войны, полные ужаса и отчаяния, напрочь вытеснили из моей памяти воспоминания о Дурслях. Я и забыл, каковы мои родственники на самом деле. Что ж, теперь у меня есть превосходная возможность вспомнить это в полной мере. Думаю, в «той жизни» мне еще сильно повезло, что мои самые ранние воспоминания о жизни у родственников забылись. Мысль о том, что я с самого детства был полностью самостоятелен, а Дурсли не принимали в моей жизни никакого участия, плотно угнездилась в моем сознании. Я даже не рассматривал других вариантов. Я и забыл, что человек по определению не может быть хоть сколько-нибудь самостоятельным, когда ему всего год. Наиболее подходящее определение моих ощущений: это все было в высшей степени… унизительно. Кормление из бутылочки, купание, смена памперсов… Конечно, сохранить остатки гордости мне отчасти помогал тот факт, что тело, в котором я находился, не было полностью моим, поэтому я был в большей степени сторонним наблюдателем. Но Мерлин, иногда мне было так стыдно за свой собственный безостановочный рев! Тетя Петунья ходила по дому бледной тенью, потому что мои нескончаемые крики служили катализатором истерик Дадли, а он уже в том возрасте отличался редкостным своенравием. Дядя, проводил на работе все время с утра до ночи, и, казалось, с большим удовольствием и заночевал бы там, если бы это избавило его от детских воплей.
В общем, жизнь на Тисовой улице нельзя было назвать мирной. Глядя в полыхающие неприязнью глаза тети Петуньи, когда она подносила ко мне бутылочку с детским питанием, а я орал и выбивал ее из рук, я начинал понимать, откуда берет свои истоки лютая ненависть обитателей дома номер четыре по Тисовой улице к своему племяннику. Плюс, мы все были слишком целеустремленными, чтобы мирно сосуществовать друг с другом. Дадли боролся за всеобщее внимание и немедленное исполнение своих желаний, дядя Вернон боролся с мигренью, тетя Петунья боролась с бесконечными памперсами, ну а я… Я боролся за то, чтобы просто сохранить самого себя.