ПредрассветноеГлава 1
ПОСВЯЩАЕТСЯ Rifmo и Evangeline.
Она сидит на кухне в предрассветном полумраке за столом, загроможденным грязной посудой. Ее голова опущена так низко, что кончики волос почти касаются тарелки с остатками позднего ужина. Она выглядит очень усталой и лишь слегка – встревоженной, словно сил волноваться уже не осталось.
Она пьет горький кофе, обхватив пузатую кружку тонкими пальцами с обкусанными ногтями. Делая глоток, она морщится, точно тот застревает в горле, и вновь оборачивается через плечо, с надеждой глядит на дверь. У нее уже заметно округлившийся животик – даже под безразмерным шерстяным свитером его не скроешь от чужих глаз. Кожа на носу и губах теперь все время шелушится, а поясницу простреливает, словно от сильного сквозняка, даже если поблизости никакого сквозняка и нет. Она плохо спит и мало ест. Аппетит просыпается лишь после полуночи, затихая ближе к утру. Ее уже отстранили от всех опасных заданий, аннулировали бессрочный пропуск в Аврорат. Ну конечно! Кому нужен аврор, не способный уложиться ни в один норматив по физической подготовке, да еще в условиях военного времени… Все правильно.
Она вздыхает и отпивает немного черного, давно остывшего кофе. Смотрит на дверь, грустно усмехается. У Ордена не хватает людей для патрулирования, поэтому иногда и ей выделяют участок, но в таком захолустье, куда ни один Пожиратель в здравом уме не сунется. Да еще в напарники отряжают кого-нибудь из новичков, напрочь отбивая желание геройствовать. Но все реже и реже… Скоро у нее отнимут и эту малость – фикцию нормальной работы. Пришлют чертов букет в шуршащей упаковочной бумаге со вложенной поздравительной карточкой и спишут. В утиль, в небытие. В мир прокипяченных бутылочек, пеленок, погремушек и крошечных вязаных пинеток. Мир тихого семейного счастья. И это – когда кругом война, когда заклятья рикошетят от каждой второй стены. Когда от страха хочется забиться под одеяло и скулить, скулить, как распоследняя третьекурсница, забыв о том, что на самом деле ты – взрослая волшебница. Скулить.
Отставив кружку, она принимается тереть лицо ладонями. Неосторожно задевает ту локтем и сшибает под стол. Удар получается неожиданно громким, оглушительным, как взрыв бомбы, и осколки брызгают во все стороны. Она инстинктивно группируется, поджимает под себя босые ноги в серых колючих чулках. Так глупо хочется расплакаться, так бессильно вздрагивают худые плечи. Как же невыносимо глупо… Она силится вспомнить, что было нарисовано на кружке. Ведь что-то же было! Кажется, мышь – непропорциональная с огромными ушами и тонюсеньким хвостом-ниточкой. Веселая и беззаботная мышь, которой только что не стало. Вот прямо сейчас, за секунду. Точно так же уходят ее друзья, наспех оплаканные, поломанные, разбитые… Вспышка, удар – один или несколько – и тело в лохмотья, в осколки, вдребезги. Мертвое.
Она встает и подходит к окну, упирается руками в подоконник. Разгоряченный лоб с благодарностью принимает прохладу стекла. Незачем, незачем ей туда, наружу! Слишком опасно. Прав был Грюм, прав Кингсли… Ремус, милый, мягкий, железный Ремус, ты тоже прав. Но и ошибаешься больше всех. Ты, дежурящий по трое суток кряду. Ты, молча бросающий окровавленную рубашку в корзину для белья. Ты, уходящий посреди ночи, ничего не говоря, лишь стискивая ее запястье так, что после на нем остается пылающая красная кайма – след твоих пальцев.
Она обнимает свой выпирающий живот, похожий на маленькую дыньку, и смотрит на аллею, позолоченную рассветными лучами. Смотрит, не скрывая вызова. Потом поднимает глаза и насмешливо щурится, глядя на солнце.
Ну, давай же, великий маггловский Бог, скажи ей, неуклюжей, босой и беременной Нимфадоре Люпин, что снова кого-то не уберег. Попробуй только! Слышишь! Давай, под пение этих твоих порхающих с ветки на ветку птах – залепи. В лицо. Новостью.
Она все стоит и стоит, не шевелясь. Утонувшая в слепящем свете нового утра. Нескладная, с растрепанными волосами, в дурацком цветастом халате, накинутом прямо поверх старого свитера мужа. Бесстрашная и невозможно красивая. Любящая и любимая наперекор всему. И чтобы там ни было дальше – этого уже никому не изменить. Черта с два она позволит!
Щелчок дверной ручки раздается за ее спиной, вызывая чувство подобное тому, какое вызывает клацанье взведенного арбалетного крючка. Она стремительно поворачивается на звук, взметнув полами халата. И захлебывается облегчением:
вернулся.
Он подходит – молчаливый, осунувшийся, весь в пыли. Виски мокрые от пота, черно-коричневые разводы змеятся по щекам и шее, грязь на нем всюду – на переносице, в лунках ногтей и под ногтями. Мантия начисто лишена пуговиц, горловина разорвана, в ботинках что-то хлюпает, стоит ему переступить с ноги на ногу… Она видит все это и смеется. Утыкается ему носом в грудь и смеется не переставая.
- Что? – спрашивает он глухим голосом, гладя ее по макушке.
- Хорошо, как же хорошо… - отвечает она сквозь смех. Только
слезы быстро бегут по щекам.
Уже совсем-совсем рассвело. И больше не надо ничего ждать. Наверное, в этом и состоит счастье. Ее. Нимфадорино. Персональное. Счастье. Слишком хрупкое, чтобы его хватило надолго... Слишком долгожданное, чтобы задумываться об этом теперь.
|