Глава 1Скажи: "ничего не было, нет",
Может быть, я поверю в это,
Если будет сказано с верой...
(Fleur, "Искупление")
Закат над Степью в последний день августа — зрелище величественное, отчего-то самую малость торжественно-печальное. В последних лучах солнца, золотых и рубиновых, небывало завораживающим кажется ритуальный танец Травяных Невест. Блестят медные браслеты на изящных руках жриц, искрят пылающие костры, приветствуют осень и заклинают её быть урожайной. Тяжёлым гонгом гремит вдалеке гром, вторя глухому ритму бубнов. Тучи, несущие на ночь благодатный дождь, темнеют вдали, и от их контраста с ярким горизонтом сильнее сходство заката с открытой раной.
Именно поэтому в такие вечера его посещает ностальгия. Неверное, должно быть, слово. Ведь что общего между греющими душу воспоминаниями и его острой, вскрывающей старые шрамы тоской, так, что кровью обагряется мужественное сердце?
Он помнит время, когда это не было всего лишь красивым словесным оборотом, одним из тех, что опошляют повсеместным употреблением поэтически настроенные люди. Он помнит затихающий трепет кровавого комка и проникающее сквозь кожу перчаток тепло оборванной жизни. Он помнит полное трусливого презрения прозвище "Потрошитель" и отражённое в лезвии скальпеля хмурое небо.
Он помнит всё, что желал тогда раз и навсегда забыть. И когда над ним кровоточит ещё тёплое небо, он не может не возвращаться в мыслях в ту холодную роковую осень.
«...Мне не с кем делиться этой тоской, такой лишней, такой чуждой праздничному вечеру.
"Я хочу, чтобы ты запомнил меня такой вот маленькой девочкой, смешной, с голыми коленками и рыжими веснушками", — говорила будущая Хозяйка, отдавая на память костяное ожерелье-амулет. Тогда я не придал тем словам особого значения. Был просто благодарен, удивлён предшествовавшей просьбой и очень растерян перед решающим днём. Я хотел — но не был готов — разом заменить ей и погибшего отца, и ушедшего старшего брата. Сейчас, когда могу — чувствую, что в этом не осталось надобности. Светлая Хозяйка младше меня на десяток лет, но сама может заменить мне старшую сестру или мать. И заменяет — всему Городу.
А я ищу в серебряных глазах прежнюю искреннюю веру, на какую способны только дети — но нахожу лишь взрослую уверенность.
Я пытаюсь прочесть в них привычную доверчивую привязанность — но вместо неё вижу чистую беспристрастную любовь ко всему сущему.
Вступив в силу, она, как и Старшие когда-то, стала похожа на рождённое ветром и солнечным светом божество — но кто бы знал, как скучаю я по той веснушчатой девочке. Детство утекает ртутью сквозь пальцы, уходит незаметно и скоро; её же покинуло быстрее всех...
И мой юный наследник, когда придёт время, принесёт свою жертву. Как я, как мой отец и все мужчины нашего славного древнего рода. И горячая кровь живого Города вновь поднимется из недр земли, подтверждая его право на неё.
Но ему не придётся путём заблуждений и страданий доказывать, что он достоин своей фамилии. Ему не придётся всеми силами удерживать таглур, словно хрупкую цепь, из которой так и норовят выпасть драгоценные звенья. Не придётся в одиночку восстанавливать справедливость Уклада и Города.
Я, безусловно, не желаю трудной судьбы родному сыну. Но, боюсь, он так и не узнает по-настоящему, каково это — быть Бурахом, и какой ценой нам досталось сегодняшнее счастье.
Счастье ли?..
Его волнуют совсем другие вопросы. Подчас не связанные даже с семейным призванием знахарей-менху.
"А как ты познакомился с мамой?"
"А дядя Марк раньше давал те же самые представления?"
"А кто живёт в городе по ту сторону Горхона?
"А ты на самом деле видел живого генерала Пепла?"
— Генерала Блока, — поправляю я. — Тот город строим не мы, и принадлежать он будет не нам. Раньше спектакли были чаще — теперь маэстро слишком занят воспитанием двух преемников. А твою маму я встретил во время Второй Вспышки.
"А почему ты так мало и редко рассказываешь про Вторую Вспышку?"
Меньше всего мне хочется отвечать на этот вопрос.»
Он идёт прочь от костров, ближе к болотам, к отдалённым юртам травников-одонхе. Горький дым подгоняет в спину и будит память; кажется на мгновение, будто не щедрые алтари осени горят позади, а сигнальные знаки карантина. Идёт побыть в одиночестве, забыть о сожалениях, доверить свои тревоги мудрой древней Степи. Вовсе не за тем, зачем идут в ночь с лета на осень на простор полей другие — искать первую расцветшую твирь, согласно поверьям, в это время наделённую магической силой. Якобы кровавая любую рану исцелит, бурая назначенное несчастье отведёт, чёрная любое желание исполнит, савьюр богатство принесёт, а белая плеть кого угодно приворожит, словно привяжет.
Избранница его, — «право, до чего смешны иногда женщины и приезжие...» — бывало, втайне искала белую, хоть и упорно делала вид, что на практике степными сказками заниматься не желает. Ей, нездешней, твирь в руки не идёт — одна простая трава. Ему и то за все эти годы в предосенний вечер попадался только савьюр, когда неделей позже Виктория переписала на него половину наследства старшего Ольгимского: взрослый правитель-де им лучше распорядится.
А так — был бы смысл... Ведь и приворот — тоже насилие над чужой волей. Да только дело, понимает он, совсем в другом.
«Наша любовь была настоящей тогда — не сейчас. Когда наши судьбы висели на волоске, срываясь с нитей, а чувства были правдивы и остры, как лезвие, по которому мы шли навстречу финалу. Её любовь была искренней, когда обращена была к палачу, передавая право обречь на смерть — лишь бы выбор был свободным, не направленным со стороны. Была отчаянно непритворной, когда бросала дерзкий вызов Закону, — очередной из тех, за какие она была осуждена, — гласящему, что такие, как мы, не имеем права на чувства и волю. Когда я прислушивался к ней, несмотря на то, что все вокруг убеждали меня в её корысти и обмане. Лишь тогда наша любовь была настоящей. Хоть мы сами — не были.
Иная жертва за счастливое будущее Города стала поистине соразмерной и подобающей. Казалось, хрустальные осколки олицетворения мечты вонзались всем в сердца, резали совесть, до слёз слепили опущенные глаза. Мы отдали самое дорогое, — уж лучше никому, чем кровавой диктаторше или воплощённой чуме! — чтобы сохранить то немногое, что оставалось: Город, жизнь, надежду, будущее наших детей и прошлое нашей культуры... стало быть, и чувства тоже. Но такими, увы, они не будут уже никогда.»
Она выходит из вечернего дымно-алого марева бледным призраком, придерживая над водой полы белого платья. Сжимает что-то в руках и улыбается — так же призрачно, едва заметно. Чудится, что сейчас это зыбкое видение побежит к нему с лёгкостью птицы, торопясь поделиться находками... но она ступает неторопливо, величественно, босыми ногами по пропитанной влагой земле; даже ветер играет распущенными волосами с почтительной осторожностью.
— Поможешь опознать? — протягивает она тонкий травяной стебель, наконец приблизившись.
Менху усмехается про себя неискоренимой следовательской лексике.
— Да, это твирь. — заключает он после непродолжительного изучения находки. — Чёрная твирь, иначе — печальница.
— Ты тоже не очень-то весел сегодня. — лукаво щурятся и без того узкие агатовые глаза.
— Хранительница памяти и времени, — продолжает он, игнорируя. — Не столь злая, как бурая, не столь простая, как кровавая.
— И что, она вправду может исполнять желания в ночь рождения осени? — супруга никогда не смеётся вслух, всегда одними глазами и лёгким изменением интонации. — Красивое поверье.
Он молчит в ответ. Её руки после степной травы пахнут пряной горечью; аромат, неизменно пробуждающий не менее горькие воспоминания. И уж от кого-кого, а от неё скрыть это невозможно: так прячут взгляд, когда сожалеют о чём-то, и губы сжимают так же, когда не позволяют себе сказать нечто не дающее покоя. Профессиональный долг читать мысли и чувства, не обладая при этом никакими мистическими способностями, давно превратился в привычку. Но и без этого она понимает его без слов — как самого близкого человека.
— Да, но всего лишь поверье. Ты права: не о чем печалиться. Пойдём, там сейчас танцуют Твириновые Невесты: вплетут твою заслуженную находку в венок, хочешь — в оберег для сына, хочешь — погадают на дыме тлеющих цветков. Затем — в Театр: сегодняшняя мистерия, говорят, совершенно особая. Затем поднимемся на крышу Собора: оттуда видно и новый город-Утопию, и наш с тобой. Только мы и он, как раньше, — хочешь?..
Черноглазая собеседница, с отпущенными волосами до дрожи похожая на свою сестру-ведьму, задумчиво пересчитывает цветки чёрной твири и по-кошачьи мягко принимает протянутую ладонь.
— Да. Всё бы отдала за то, чтобы ещё раз испытать те же чувства, что при нашей первой встрече. — тихо сплетается её голос с шёпотом ветра.
Рука её холодная и будто чужая.
Артемий отвечает понимающим взглядом; в чистых льдисто-серых глазах мелькает лёгкая горечь.
— Думаешь, стоило бы начать всё сначала?
— Разве ты сам не хочешь того же? — безошибочно, острым крючком вопроса бывшая Инквизитор зацепляет и достаёт тайное желание. Такое дикое, странное и постыдное, что неудивительно, как тщательно супруг скрывает его от самого себя.
— Гаруспику-менху, верному Служителю своих линий, не пристало лгать, — уверенно и открыто звучит его голос. — Поэтому я буду честен. Хочу. Хоть это и безумие. Но мне, Старшине Уклада, ведомы многие законы нашей вселенной. Им угодно такое желание.
Кровь заката меркнет на горизонте, влагой дышат ветер и болотистая земля, хором поют сверчки, отчётливей и ближе раздаётся предгрозовой раскат грома. Не надышаться этим степным воздухом, не насмотреться на вольный простор и на темнеющее небо, контрастное золотисто-алым лучам.
С губ Служителя срывается вдогонку сказанному запретное и тихое:
— ...но что, если не я буду выбирать? А коли я — что, если на этот раз я обреку тебя на гибель, отвергну твою любовь, покорюсь неизбежности и чужой воле?
Аглая грустно улыбается — как всегда, краем губ, не больше. Такая родная и такая отчуждённо-далёкая, словно ни на шаг не приблизившаяся за все эти годы к избраннику, словно ни разу не открывшая ему своё неприступное сердце.
— Ты всё равно будешь волен уйти от неё. А если выбор будет свободным — он будет правильным. Любой.
Он вспоминает её слова, слышанные несколько лет назад. Заглядывает в глаза, так, как умеет только он — пронзительно, испытующе и обезоруживающе честно — и чувствует, что они действительно видели больше, чем его собственные; видели само сотворение этого странного мира, когда небеса были такими же алыми, а замыслы — понятными без слов. Чувствует: она знает, что говорит. Чувствует: он не может ей не верить. Вопреки Закону, не признающему в нём ничего настоящего, чувствует, верит и любит.
Дождь первыми прохладными каплями касается одежды, падает на молчаливые лица — вместо слёз, в которых так сложно представить любого из них.
...Ливень шумит над пустыми равнинами и болотами, над сонной Степью. Робкий рассвет едва мерещится за горизонтом, будто не решается начинать новый день. Среди поросших камышами кочек на болотистой земле лежит тряпичная кукла с глазами-пуговицами — неказистая, грязная, потерянная девочкой-сироткой, живущей в отцепленном вагончике на Станции. Совсем рядом пробивается к затянутому тучами небу чёрная твирь, печальница-трава.
Сквозь утреннюю мглу вдалеке слышен протяжный гудок прибывающего поезда.