Обнаружив в столе Рона колдографию Нимфадоры Тонкс, я испытал не шок, а скорее горькое понимание. Так вот почему он такой… Со дня битвы пролетело почти два месяца, и Рон все это время ходил как пыльным мешком ударенный: подолгу смотрел в одну точку, отвечал невпопад, и казалось, будто он где угодно, только не здесь. Я думал, все из-за Фреда, а учитывая, в каком состоянии был Джордж, Рон еще неплохо держался, но, как оказалось, дело было не только в этом.
— Кто тебе разрешил рыться в моих вещах? — устало огрызнулся Рон, затягиваясь сигаретой на крыльце «Норы». Ругани миссис Уизли из-за курения он больше не боялся — не до того было ни ему, ни ей.
— Ты сам просил найти палочку, — пожал я плечами, протягивая ее ему вместе с упомянутой колдографией. — Я не хотел увидеть ничего лишнего, извини.
Он тяжело вздохнул, и в его глазах мелькнуло не раздражение, а что-то беззащитное, уязвимое. Рон не стал со мной спорить.
— Да, она мне нравилась, — тихо признался он. — Очень нравилась. Ты не думай, я понимал, что она не для меня, что это глупо... но ничего не мог с собой поделать.
— Я тебя не осуждаю, — поспешил заверить я, ощущая некоторую неловкость из-за этого разговора. — Просто… я думал, что вы с Гермионой… Я понимаю, это не мое дело, но, раз вы оба мои друзья…
Рон потупился, разминая окурок ботинком.
— С Гермионой... все сложно. Мы пытались, правда. И когда мы были просто друзьями, втроем, или в хаосе всего этого... это работало. Мы были командой. Но как только остались вдвоем... оказалось, что нам и поговорить-то не о чем. В смысле — вот вообще. Наедине мы почти все время молчали, и это было как бы… глупо и ужасно неловко. Думаю, что ей тоже.
Его слова отозвались во мне горечью понимания. Я кивнул и, поговорив с Роном еще немного, направился к калитке. Мне нужно было побыть одному.
* * *
Я сам не понял, как оказался в Хогвартсе — словно это метла привела меня сюда, а не наоборот.
Замок встретил эхом былой жизни. В воздухе пахло влажным камнем, травой и дождем. Среди развалин копошились гоблины-строители, и лишь их резкие голоса нарушали слишком непривычную для меня тишину. Я обошел стороной квиддичное поле — трибуны восстановить еще не успели, и смотреть на то, что оставил от них огонь, не хотелось.
В гриффиндорской гостиной царили прохлада и полумрак. Она не пострадала во время битвы — все осталось ровно таким, как было в последний раз, словно я отлучился всего на пару часов, а не исчез на целый безумный год, показавшийся длиннее века и короче мгновения.
И именно там я нашел ее.
— Гарри... — ее голос прозвучал тихо, но не испуганно. — Я думала, я здесь одна.
Гермиона сидела, прижав подбородок к коленям, на том самом диванчике у камина, где мы когда-то делали домашние задания.
— Уже не одна, — я опустился рядом, и мы молчали, слушая, как ветер гуляет в щелях меж старых камней.
По окнам хлестал косой дождь, образуя на стекле кляксы причудливой формы, и мне вдруг подумалось, что с Гермионой комфортно молчать. Это молчание не было неловким, как то, о котором недавно говорил Рон. Оно было тем самым — нашим — спокойным и глубоким, в котором не нужно было никуда спешить и ничего объяснять, как в те времена, когда мы остались вдвоем в палатке. Иногда мне иррационально хотелось вернуться туда, потому что тогда, по крайней мере, у нас была цель и мы хотя бы отдаленно представляли, что делать дальше.
Теперь же мир вокруг будто потерял свои очертания — но тут, среди этих стен, время словно выдыхало и замирало, и я цеплялся за это постоянство, как утопающий за соломинку: за этот замок, изувеченный, но не сломленный; за уверенные очертания гриффиндорской гостиной в вечернем сумраке; за тихое, живое тепло, что исходило от руки Гермионы, лежавшей рядом с моей — не нужно преодолеть и дюйма, чтобы коснуться ее…
— Здесь есть еще кто-нибудь, кроме гоблинов? — спросил я, пытаясь отогнать наваждение.
— Филч всегда здесь, — ответила Гермиона, махнув рукой куда-то в сторону коридора. — И Хагрид у себя в хижине. Макгонагалл и Флитвика я тоже видела. Они отдавали распоряжения гоблинам, но сейчас, думаю, уже отправились по домам.
— Ясно… — произнес я, глядя на холодный камин. — Непривычно видеть замок таким пустым. Будто бы здесь все… умерло?
Ее губы тронула грустная улыбка, едва различимая в густеющем полумраке:
— Так может казаться, да. Но мы ведь еще вернемся сюда в новом учебном году, и замок снова будет полон жизни — и стены отремонтируют до сентября, в классах будут идти занятия, на Рождество Хагрид принесет из леса огромную елку, и все будет…
Она осеклась, да и что тут можно сказать?.. Хорошо? Как прежде? Это было бы ложью, столь же циничной, насколько и глупой.
— Все просто
будет, — тихо закончила Гермиона.
И я ощутил в ее словах ту же тоску, то же смятение, те же невысказанные сомнения, которые преследовали меня со дня битвы. Этими же мыслями, уверен, терзался и Рон в тишине своей комнаты.
А Джинни… Джинни совсем другая. Она действительно замечательная. Она как луч солнца после долгой ночи — такая же яркая, теплая и живая, но она хочет забыть войну, начать новую жизнь. А я не могу просто забыть. Я продолжаю нести это в себе, проживать день за днем, и из-за этого мы стали отдаляться друг от друга, говорить по душам все реже. Потому что, если быть честным с самим собой, — я не могу дать Джинни того будущего, о котором она мечтает. Того, которого она заслуживает.
— Я не знаю, что теперь делать, — сказал я наконец, и голос мой прозвучал хрипло, неестественно среди безмолвных теней гостиной. — Все закончилось. Волан-де-Морт мертв, и ни нам, ни нашим близким ничто больше не угрожает… Но сам я будто бы остался на поле боя, и в новом мире для меня места нет. Ведь все это время я был оружием, заточенным под конкретную цель. А что происходит с оружием, когда война окончена?
Пальцы Гермионы мягко легли на мою руку, не сжимая, просто касаясь — якорь среди полного хаоса и неопределенности, в которые превратилась вся наша жизнь, — и в этой тишине, в этом полуразрушенном замке, я с неожиданной ясностью осознал, что подобного понимания мне не хватало больше всего. Ни Рон, погруженный в свое горе, ни Джинни, с ее яростным, но таким простым стремлением жить дальше, не могли разделить со мной эту тяжесть.
Но Гермиона — она всегда понимала. Она единственная, от кого я не хочу ничего скрывать — да и, по правде говоря, не могу. Потому что доверяю ей так, как не доверяю даже себе.
— У меня нет на это простого ответа, Гарри, — тихо сказала она, и печаль в ее глазах казалась полным отражением моей собственной. — Поэтому я и здесь. Потому что чувствую то же самое, что и ты.
И тогда я наклонился и поцеловал ее. Сам не до конца понимал, зачем. Это был не безрассудный порыв, не мимолетное наваждение, а скорее молчаливая просьба, попытка найти опору в том единственном человеке, кто понимал цену этой победы. Ее губы ответили мне с той же горькой нежностью. В этом поцелуе не было страсти — было прощание с чем-то безвозвратно утраченным и признание связи, которую не в силах были разорвать ни время, ни обстоятельства.
Мы медленно отстранились. В наступившей тишине был слышен только утихающий дождь — он уже не хлестал, не бился в окна яростной птицей, как буря эмоций, как рой мыслей в моей голове, а постукивал спокойно, едва уловимо, и в гостиной стало вдруг немного светлей: расходились тучи.
— Это лишь добавит сложностей, Гарри, — вздохнула Гермиона, но тоска в ее глазах будто бы отступила, уступив место чему-то новому, пока непонятному нам обоим. — Сложностей не только с Роном и Джинни, но и… вообще.
И в этом «вообще» было все — наша дружба, наши границы, наш общий страх все испортить…
— Знаю, — я осторожно, почти невесомо обнял ее за плечи и, не встретив возражения, прижал к себе, вдыхая знакомую смесь запаха старых книг, дорожной пыли и размокших под дождем луговых цветов. — Но, согласись, без сложностей так скучно жить…
Она на мгновение улыбнулась — искренне и открыто, совсем как в прежние, беззаботные времена, и ее пальцы сплелись с моими. За окном садилось солнце, окрашивая замок в багровые тона. Мы сидели, держась за руки — два уцелевших солдата на поле отгремевшей битвы. И впервые за два месяца в этой тишине я почувствовал не пустоту, не растерянность и не боль потерь, а хрупкий, едва уловимый намек на надежду. Надежду на то, что однажды мы сможем собрать осколки наших жизней и построить из них что-то новое. И сделаем это вместе.