Обманка автора Команда Темных    закончен
Задание 13: Забавно, какой урон может нанести ничтожнейшая тетрадка, особенно в руках глупой девочки. ГП и ТК Ключевые слова: отрицание, экспонат, пререкаться, легендарный, амбразура.
Mир Гарри Поттера: Гарри Поттер
Салазар Слизерин, Николас Фламель, Элфиас Дож, Том Риддл
Общий, Драма, Любовный роман || категория не указана || PG-13 || Размер: миди || Глав: 5 || Прочитано: 8196 || Отзывов: 5 || Подписано: 0
Предупреждения: нет
Начало: 01.06.10 || Обновление: 01.06.10

Обманка

A A A A
Шрифт: 
Текст: 
Фон: 
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. САЛАЗАР СЛИЗЕРИН И ТАЙНАЯ КОМНАТА


Название: «Обманка»
Фандом: «Гарри Поттер»
Жанр: Общий/Роман / Драма
Герои/пейринг: Салазар Слизерин, Николас Фламель, Элфиас Дож, Том Риддл
Рейтинг: PG-13
Саммари: Забавно, какой урон может нанести ничтожнейшая тетрадка, особенно в руках глупой девочки. «Гарри Поттер и тайная комната»
Ключевые слова: отрицание, экспонат, пререкаться, легендарный, амбразура
Дисклеймер: Все герои принадлежат Дж. Роулинг
Примечания/предупреждения: в третьей главе содержится слэш, в четвертой – AU, в эпилоге – цитаты из книги «Гарри Поттер и философский камень»

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. САЛАЗАР СЛИЗЕРИН И ТАЙНАЯ КОМНАТА
Были времена, когда Аваду можно было отразить пятнадцатью различными способами; только мало кому хватало на то умения и талантов.

Не было такое под силу ни магглам, что пасли косматых овец у каменистого подножия Грампианских гор, под зорким присмотром Бен-Невиса, шапкой цепляющего столь же косматые облака; ни сквибам, что, выброшенные за ненадобностью из родных семей, христарадничали по пыльным дорогам Англии, получая брань вместо эля и побои вместо хлеба; ни полукровым валлийским знахаркам, чьи сомнительные таланты вели к не менее сомнительной славе и процветанию в случае удачи и к несомненному кукишу в виде виселицы либо костра, когда фортуна поворачивалась задом. Даже среди тех, в чьих жилах вместо крови струилась, кажется, сама магия; чьи предки насчитывали не два и не три, а с десяток поколений волшебников - даже среди них не каждый смог бы отразить лукавое заклинание, что не оставляло на теле видимых следов и убитый им человек казался спящим для тех слепцов, что не способны отличить пелену сна от печати смерти.
Придумал это заклинание молодой Салли из Слизеринов – не тех Слизеринов, что уже шесть веков владели замком-крепостью Линдум, а из младшей их ветви, пошедшей от Эразмуса Непоседливого – того, что еще до варваров ушел на север, к устью Норт-Тайна, и выстроил там свой замок, получивший горделивое и таинственное имя Змеиная крепость; и те, кто имел счастье – или несчастье – знать Эразмуса и его потомков лично, не сомневался, что имя свое Форт-Серпентайн носит не случайно. Ничего и никогда не делали они случайно, заставляя все вокруг так или иначе служить к славе их имени.
Молодой Салазар обладал многими фамильными достоинствами, некоторые из коих большинство окружающих полагали недостатками. Острый ум и обостренная гордость, любовь к знанию и любование приобретенными сокровищами ума, завышенная требовательность и эгоизм сверх всякой меры – таков был Салли Слизерин уже в ранней юности и таков он был теперь, разменяв двадцать девятую свою весну. Возраст по магическим меркам невеликий; но уже затевал он грандиозное дело с теми тремя, с кем подружился вопреки всякой вероятности, логике, а иногда и здравому смыслу.
Леди Ровена с Айлондских холмов была ему ровней по уму и хотя иногда уступала в практической сметке, но всегда превосходила в том, что касалось общего смысла и понятия предметов или явлений. Могучий Годрик из Гарт-Келина сражался на дуэлях с бОльшим удовольствием, нежели склонялся над книгами, отбивая заклинания с такой скоростью, что превышала она все мыслимые пределы человеческих способностей. Хельга Хаффлпафф, чья медово-русая коса достигала колен, казалось, воплощала магию самой природы: иначе непонятно, почему под ее руками холодное обращалось теплым, а мертвое – цветущим.
Встретившись, они нашли друг в друге то, чего не хватало каждому в отдельности: ветер раздул огонь, вода напоила землю. Это было великое чудо, из тех, что выпадают нечасто и не каждому; и они оценили его по достоинству, поклявшись не разлучаться никогда.
И общее дело нашли они себе: это была школа, школа магии, школа, равной которой не было в тот момент в Англии, Шотландии и Ирландии, и в Уэльсе, и в Исландии, и далее на север. Они учили сами и звали учить других; и к ним шли, потому что слава их была велика.
И эти трое были в числе тех, кто мог отразить Салазарово заклинание: одна умом, другой – своей великой храбростью, а третья – добротой. Но ни один из них не знал об этом.
Подземелья школы были приютом Салазара, его вотчиной и ленным владением; и были они велики и запутанны, так что земля под замком сильно напоминала голландский сыр. Один из ходов, широкий и выложенный сплошь гранитом и известняком, вел от покоев Слизерина глубже вниз, вился огромной змеей сквозь земную твердь и выходил в конце концов в огромную комнату, что размерами своими не уступала Большому залу Хогвартса, а, может быть, и превосходила его. Здесь Салазар со своими учениками проводил самые сложные и самые сильные ритуалы, обращаясь к древним, полузабытым силам, чей нрав невозможно было покорить; но они пытались – и покоряли. Здесь создавал Салазар могущественные амулеты и яды, дарящие смерть, легкую и быструю, как взмах меча, или же медленную и мучительную, как варка в кипящем масле. Но, как и покои остальных из четверки, комната его была всегда открыта для друзей: таков был негласный уговор меж ними – не закрывать друг от друга ни дОма, ни мыслей, ни душ. Чтобы не петляли его гости длинными подземными ходами, Салазар устроил крутой спуск: начинаясь в одной из умывален, он оканчивался неподалеку от его потаенного убежища; для удобства вырастил он внизу «дьявольские силки» и улыбался, слыша, как визжат и хохочут Хельга и Ровена, проносясь по длинному желобу и влетая вместо неприветливых каменных стен в мягкие объятия лианы. Поначалу нередко молодые ведьмы развлекались этим; Годрик и Салазар смотрели на них со снисходительными усмешками, как смотрят взрослые на забавы неразумных детей, но и сами втайне наслаждались головокружительными мгновениями падения в глубины, в черный зев самой земли; но потом игра им прискучила. Редко стали тревожить каменный желоб веселые голоса; спускались сюда маги лишь при неотложной нужде, и чаще других – Ровена Рейвенкло.
И сегодня, услышав шум шагов, Салазар поднял голову от котла – и настороженность в его глазах сменилась спокойной радостью: Ровена шла по длинному проходу между колонн стремительно, как выпущенная из арбалета стрела, и гордая посадка ее чернокудрой головы заставила Слизерина улыбнуться.
- Посмотри, Ровена! - нарушая все правила этикета, воскликнул он. - Посмотри, что я создал!
Он поднял над головой колбу, в которой клубилось фиалковым и жемчужным еще горячее зелье.
- Что это? - Ровена собралась уже было попенять другу за пренебрежение бытовыми условностями, напомнить, что поведение учителя – пример для учеников, но гордость Салазара за свое творение была слишком искренней, чтобы заслуживать упреков в ответ.
Глаза Слизерина блеснули.
- Это яд! - ответил он ей, и ликование было в его голосе. - Уникальный яд; я только что закончил работу над ним. Он отравляет тех и только тех, в ком нет магии. Ты понимаешь, Ровена? За столом могут сидеть двадцать человек; все они будут есть одну пищу, пить вино из одного бочонка; но маги, даже те, в ком лишь одна шестнадцатая, одна тридцать вторая нашей крови, останутся живы; останутся живы и сквибы, в которых магия спит, однако способна проснуться; но маггла яд убьет в течение того времени, которое нужно солнцу, чтобы дважды пройти по небу от востока до заката, и никто не будет знать, чем вызвана эта смерть.
Лицо Ровены омрачилось.
- Ты снова о ядах и о крови, Салазар? - вымолвила она глухо. - Иногда, глядя на тебя, кажется, что мы не мирное соседство видим своим идеалом, а готовимся к войне, тайной, коварной и несущей лишь зло обеим сторонам.
- Мирное соседство... - Салазар скрестил руки на груди, глядя в пламя, лижущее пустой котел, будто видел там нечто важное. - Я мечтал бы о нем, это правда; если бы видел хоть малейшие пути к его достижению. Мирное соседство... Но не мирными ли соседями всем были Блэки из Йорка, которых подняли на вилы в канун нынешнего Имболка? Единственную из выживших Хельга взяла к себе в ученицы, хоть девочке нет и десяти. Она разучилась сдерживать свою магию и кричит подобно выпи на болотах, стоит ей остаться в одиночестве; а ее наволочка по утрам в бурых разводах от кровавых слез. Ты знаешь об этом, леди Ровена?
Ровена побледнела, но голос ее не дрогнул, когда она заговорила.
- Я знаю об этом, лорд Салазар; и помогаю Хельге в ее труде. Но если мы пойдем тем путем, что предлагаешь ты... тогда не только маленькая Кассиопея – оба мира будут плакать кровавыми слезами, пока не останется только рассвет, что оплачет и тех, и других.
Она замолчала; молчал и Слизерин, смущенный силой ее слов. Он очнулся первым.
- Прекратим сейчас этот диспут, леди Ровена; вряд ли мы сможем придти к соглашению; и, во всяком случае, произойдет это не сегодня. Оставим на время споры о методах и целях; ведь ты пришла ко мне не за этим?
Ровена задумалась на несколько мгновений. Дело, с которым она шла к Салазару, было само по себе неприятным; а спор, в который она столь необдуманно вступила, представлял не лучшую к нему прелюдию. Однако идти на попятный она не считала возможным.
- Я хотела поговорить с тобой о Майлзе Финнигане, - сказала она твердо.
- Да, сегодня вечером его ждет грязная и неприятная работа – как и положено тем, кто поступает вопреки правилам школы, - Слизерин произнес это сухо и резко, давая понять, насколько неуместным и нежелательным считает он обсуждение данной темы; но Ровена была упряма.
- Я выяснила причины этой драки, - продолжила она чуть торопливо. - Финниган не зачинщик ее, он лишь жертва обстоятельств.
Салазар молчал, будто не слыша ее.
- Ты хочешь, чтобы мальчик думал, будто в Хогвартсе не существует справедливости?
- Я хочу, чтобы этот молодой человек запомнил: за любым нарушением следует наказание!
Они смотрели в глаза друг другу, подобно волкам, оспаривающим территорию. Салазар сдался первым.
- Назови имена тех, кто, по твоим сведениям, тоже замешан в деле, и они получат не меньшее наказание.
Ровена кивнула. Выражение покоя вернулось к ее глазам, делая их поистине прекрасными и мудрыми. Она быстро перечислила драчунов.
- Хорошо, - кивнул Слизерин. – Они будут наказаны также.
Он замолчал, давая понять, что разговор меж ними окончен. Ровена повернулась и сделала несколько шагов к двери, но уходить не спешила. Ей казалось, что, несмотря на видимый успех ее визита, по сути он оказался большой неудачей, оставив больше недосказанностей, нежели договоренностей. Взгляд ее остановился на малахитовой змейке с серебряными узорами на гладкой спинке, с глазами из янтаря и гагата, что обвивала один из толстых пергаментных свитков.
- Какая красивая! – произнесла она с улыбкой, наблюдая, как змея раскачивается, зачарованная взмахами ее палочки, будто флейтой факира. – Твоя работа?
- Да, - отозвался Салазар все еще хмуро, подойдя ближе и заставляя змейку переползти на свою ладонь. – Это побочный результат одного из опытов с красной тинктурой. Обманка – можешь трансфигурировать ее во что угодно, даже без палочки – она чутко отзывается на любую мысль. Возможно, даже маггл способен… - Он оборвал себя на полуслове. – Попробуй!
Ровена взяла с его ладони гладкий серый камень, в который превратилась змея.
- Во что угодно? – ее улыбка стала мечтательной, затем задумчивой, а затем леди Ровена рассмеялась – будто горсть серебряных монеток просыпалась на каменный пол. – Я не знаю, что придумать, - созналась она, взглянув Слизерину в лицо.
Салазар взглянул на камень – и в тот же миг в руке Ровены вместо камня появилась большая белая лилия; на лепестках ее еще дрожали капли росы. Так же дрогнул и голос Ровены, когда она, не отрывая глаз от цветка, негромко произнесла:
- Ты умеешь делать прекрасные вещи, Салазар. Жаль, что чаще ты занят совсем другими делами…
- В устах Хельги меня бы не удивили такие слова, - эхом откликнулся ей Слизерин. Ровена вышла, не добавив ничего более; Салазар же постоял немного, а затем вернулся к работе, забыв, казалось, об этой беседе. Но цветок, что Ровена оставила на столе, вдруг съежился, скомкался сам собою, раздулся и покрылся грязно-серым налетом; и вышла из него – жаба.

Дни шли за днями, столь же краткие в том по-юному воинственном мире, как и сейчас, когда мир одряхлел и едва удерживает поднятой свою смертоносную палицу; дни шли за днями, и все раздражительнее становился Слизерин, срываясь по пустякам, с ненавистью глядя на учеников, проводя лишь необходимые уроки, чтобы торопливо скрыться с группой своих учеников в подземельях и предаться тому, что ценил он превыше всего на свете: темной магии, опасной, увлекательной и почти всемогущей. Нередко ученики получали на его занятиях тяжелые повреждения, как телесные, так и духовные, которые он исцелял сам либо же обращался за помощью к Хельге. Не раз Хаффлпафф в сердцах бросала, что не будет больше исправлять зло, причиняемое с упорством, достойным лучшего применения; но снова и снова бралась за работу, потому что видеть беду и не помочь она не могла, и Салазар знал об этом и за это любил ее. Прекратить же занятия он не мог, потому что именно в этом видел суть своего призвания – не в зазубривании элементарных заклинаний, не в запоминании рецептов зелий и не в понимании высшей нумерологии и астрологии; даже не в том, чтобы ученики осознавали магию частью себя, но - себя частью магии. «Путь без опасностей ничему не учит», повторял он, и лучшие его ученики верили в него и шли за ним. Неинтересным казалось ему часами учить пришельцев из маггловского мира тому, что чистокровные или уже знали, или усваивали в считанные минуты; и не понимал он радости Гриффиндора, восхищавшегося первокурсником-полукровкой, с первой попытки поднявшим метлу в воздух. Он хотел горсти учеников, способных с факелом знания в руках пройти по темнейшим путям; годились же на это лишь те, кто жил в окружении магии с детства. А его товарищи говорили о расширении школы, о том, как искать волшебников, не знающих, кто они, в маггловском мире; и Салазару казалось, что созданная ими школа утонет в лавине полуграмотных пришельцев, что не сумеют они дать им полноценные знания, а лишь самые необходимые, рассредоточенные, не имеющие общей основы. Он говорил об этом Ровене и Хельге, но первая отвечала, что ради тех немногих жемчужин, что будут обнаружены, стоит перелопатить весь маггловский мир; вторая же не говорила ничего, лишь показала однажды бледную до белизны ромашку, что, скрючившись подобно больной старухе, росла под выброшенной в лесу за замком рубахой из редкого ситца. Хельга откинула ткань, отбросила палые листья и что-то шепнула цветку, доброе и грустное. Через несколько дней она показала ромашку Салазару – стебель налился зеленью и силой, игольчатые листья распрямились, а сверху, мятый и мокрый от росы, расправлял белые лепестки неброский и милый цветок. Потом Салазар несколько раз, втайне от Хельги, бывал в том лесном углу. Ромашка выбрасывала новые бутоны, похожие на зеленые пуговицы, потом они раскрывались, выпуская на волю улыбавшиеся солнцу цветы; а потом оставалась только некрасивая серединка, из которой сыпались подхватываемые ветром семена. Но стебель цветка, крепкий, сильный, по-прежнему оставался искривленным, и Салазару казалось, что и эти семена несут в себе невидимое искривление… и что было бы гораздо правильней обрывать цветы для венков, пока они красивы, не дожидаясь, когда проявится в них отпечаток уродства их основы.

По-настоящему красивыми казались ему странные для многих вещи: василиск, которого терпеливо выращивал он в своем подземном убежище; убивающее без крови заклинание, магия которого была окрашена в цвет свежей листвы; сваренное им прозрачное, как вода, зелье без вкуса и запаха, что позволяло уснувшему человеку казаться умершим. Недавно начал он работу над новым зельем – задумано было, что позволит оно приобретать полный контроль над сознанием принявшего его человека. От новолуния до новолуния варилось снадобье в небольшом котелке, подвешенном над ровным, поддерживаемым магией огнем, чуть лизавшим закопченное дно; в соответствующие фазы луны добавлялись в него очередные ингредиенты, а ход планет направлял палочку, что помешивала негустеющее варево. Оставалось уже недолго; через два дня собирался Слизерин проверить свою догадку о том, что можно управлять людьми, воздействуя на них не угрозами или посулами, а лишь отдавая приказы тем, кто проглотит несколько капель Подчиняющего зелья. Сулило это множество познаний о природе души человеческой и о том, насколько она сильна и крепка. Записав в книге день, час и состояние зелья на ту пору, Слизерин в последний раз взглянул на силу пламени, на медленно кипящую жидкость, вышел и запечатал дверь Алохоморой и личным замком-наговором, которым пользовались в школе только они четверо.
Посреди ночи его настигла странная тревога. Проснувшись, не мог Салазар понять, в чем дело, но и уснуть не мог. Жаркая подушка терла щеку, вечно спертый и влажный воздух подземелий казался сухим и легким. Он прислушался к полной тишине, что царила вокруг; и вдруг начал быстро одеваться, бездумно зашнуровывая рубаху, затягивая завязки на рукавах и у ворота, тщательно закрепляя пряжку мантии, будто втайне надеясь, что все разрешится само собой, душевная смута исчезнет, и можно будет снова лечь в постель.
Однако беспокойство росло, становясь все сильнее по мере того, как он, выйдя из комнаты, шагал по коридору, заглядывая в каждое его ответвление и убеждаясь, что, что бы ни случилось, случилось это не здесь. С каждым шагом тревога его усиливалась, перерождаясь в панику тем отчетливее, чем меньше поворотов оставалось до спуска в его потайную комнату. Подойдя к нише, где располагался желоб, Салазар увидел, что отверстие открыто. Он побелел от гнева. Неужели кто-то из его друзей оказался способен забыться настолько, чтобы наведаться в лабораторию в его отсутствие? Головокружительный спуск по желобу показался сегодня Салазару медленным, как езда на морских черепахах; разум его летел впереди тела, силясь разглядеть, кто же посмел вторгнуться в его святая святых. Тише летнего ветра шумела его мантия; он преодолел оставшуюся часть туннеля, ступая по каменным плитам, как бегущая кошка, мягко и стремительно.
Дверь его тайной комнаты была приоткрыта – ровно настолько, чтобы протиснуться подростку или худощавому Слизерину. Одинокий неяркий Люмос синевато светился в глубине, у полок с пергаментами и артефактами, огоньком святого Эльма. Вот он дрогнул, перемещаясь, и в тот же миг огромную комнату залило море слепящего света – факелы вспыхнули, подожженные невербальным Инсендио, усиленным до предела возможного яростью гнева Салазара.
Вор обернулся, ослепленный, роняя палочку и прикрывая лицо ладонями, попятился назад. Жаба-обманка выскользнула из-за пазухи и заскакала по полу, но мальчишка не заметил ее побега. Пятикурсник факультета Ровены, только из-за этой жабы решился он на столь трудновыполнимое и рискованное предприятие. Совсем недавно узнал он о ее существовании из подслушанного разговора двух любимчиков Слизерина, что допускались изредка к его опытам, и лишился покоя. Именно такая жаба, бородавчатая, песчано-коричневая, как кора ореха, с круглыми черными глазами и раздувающимся под горлом огромным золотистым мешком, была нужна ему для воспроизведения ритуала, что использовался при создании инфери. Под кроватью в спальне, надежно защищенная десятком разных заклятий от любопытных глаз и рук, у него давно уже стояла банка с морским червем, ожидавшим свою партнершу по печальной участи ингредиента. Но раздобыть в Хогвартсе настоящую Bufo marinus было невообразимо сложно даже в те времена, когда не составлялось еще перечней опасных существ и артефактов, и лишь добросовестность учителей могла уберечь учеников от последствий чрезмерной любознательности. Потому-то юный исследователь и не удержался, потому-то и решился проникнуть туда, куда вряд ли кто из хогвартцев полез бы в здравом уме и твердой памяти. Но он был слишком молод, чтобы верить в непоправимости, и слишком увлечен, чтобы принимать их во внимание – он мог бы стать настоящим ученым, Джайлз О’Лири, ученик Ровены Рейвенкло, квиддичный загонщик и полукровка, сумевший подобрать ключ к замку Салазара.
Он в панике отступал все дальше и дальше от Слизерина, чье лицо ярость исказила до неузнаваемости, придав неброским правильным чертам выражение, которое могло бы быть у лепрекона, обнаружившего пропажу своего горшочка. Губы его побелели и, кривясь, открывали полоску мелких белых зубов, похожих на зубы хищника; ноздри раздувались; а из сузившихся черных глаз на перепуганного мальчишку смотрела, казалось, сама тьма; смотрела так, как смотрит дракон на храброго глупого рыцаря перед тем, как выдохнуть смертоносное пламя…
Ладонь Джайлза, не отрывавшего глаз от Слизерина, наткнулась на что-то гладкое и теплое. Он заорал от неожиданности, отдернул руку, шарахнулся в сторону, цепляясь ботинком за прут железной треноги, что удерживала котел над очагом. Тренога дрогнула, покачнулась, замерла на миг на двух «ногах» в прекрасном неустойчивом равновесии – и рухнула на бок. Котел покатился по каменному полу, глухо звеня, пока не уткнулся в стену круглым черным боком. Шипя, недоваренное Подчиняющее зелье растекалось по полу, остывая, меняя цвет, превращаясь в липкую зеленоватую слизь, в которую противным казалось наступить даже обутой ногой. Оба замерли.
Джайлз в эти мгновения, показавшиеся ему вечностью, думал, что теперь о наказании и речи быть не может, что его непременно исключат из школы, отправят домой, и он опять будет помогать отцу в кузнице, вытаскивать маленькими щипцами из горна тяжелые заготовки и удерживать их, пока огромный молот придает железу форму, и каждый удар сотрясает тело до самых пяток, так что потом до самой ночи трясутся руки и приходится засыпать по нескольку раз, вздрагивая и открывая глаза от испуга, что заснул во время работы… И Джайлз готов был голыми руками убрать с пола горячую слизь и сделать все, что еще велит Слизерин, только бы остаться в школе, где чтение считается не бездельничаньем, а работой, где за алхимические опыты не лупят веником или заскорузлыми вожжами, а хвалят перед всем курсом, где только и может он быть счастлив…
А Салазар видел перед собой лишь тьму. И эта тьма застилала, сгущаясь, и привычный уют лаборатории, любовно создававшийся годами, и пятно загубленного зелья на полу, и жабу, что прямо в прыжке лишилась приданного ей Ровеной облика и упала на пол невзрачным серым камешком. Единственное, что видел он перед собой, очень отчетливо и в то же время размыто, как выступающие из тумана кресты кладбища, - белое, словно мел, лицо мальчишки, с темными провалами глаз и раззявленным ртом. О’Лири. Полукровка, который в своем невежестве, наглости и честолюбии не ведает, что натворил. Но он виноват; виноват, потому что не имеет и никогда не будет иметь понятия о хрустальной, паутинной красоте хитросплетений подлинной магии, которую так легко разрушить одним взмахом, одним словом. Виноват, потому что пришел в мир, который ему не принадлежит, и здесь возомнил себя равным. Виноват, потому что… потому что… ему здесь не место! Кровь билась в виски, тьма застилала глаза, и особенно ярким показался в ней Салазару ясно-зеленый разящий луч.
Джайлз О’Лири был любознателен, памятлив, быстр умом; но он был не из тех, кто способен отразить Аваду.
А затем Салазар почувствовал, как добела раскаленный меч проходит по нему, через него, располосовывая от макушки до пят. Боль была такова, что он упал на колени, и вышедшая изо рта желчь смешалась с пролитым зельем. Ему казалось, что сейчас он распадется пополам, глаза выкатились из орбит, кровь ниткой сбегала из угла рта, обжигающе горячая, темная до черноты, и он не мог вдохнуть и глотка такого желанного воздуха. «Сейчас я умру», - мелькнуло в голове, и следом отчаянное – «Нет, не хочу!»
Прошла бесконечно долгая минута, прежде чем он смог вздохнуть – втянуть через перехваченное спазмом горло тонкую струйку воздуха, и тогда Салазар понял, что не умрет.
Но он не стал снова целым – что-то оторвалось от него, было отсечено навеки этой Авадой, что-то, что нельзя уже было вернуть никогда и никакими усилиями. Это невидимое и бесценное нечто скользнуло в ближайший к Слизерину предмет – серый камешек, что валялся у ножки стола, и затаилось там на долгие века.
Так был создан первый на свете хоркрукс.

Салазар бежал из Хогвартса в тот же вечер, оставляя в стенах школы мечты, надежды, планы – не половину своей души, а много больше. Он обрушил проход, что соединял потайную комнату с обитаемой частью подземелий и установил стража, отзывавшегося только на парселтанг, у входа наверху – с тайной надеждой, в которой не признался бы и себе, когда-нибудь сюда вернуться. Он действовал расчетливо и быстро, будто представлял себе эти действия тысячу раз; но разум его не участвовал вовсе в деяниях его рук; в голове его звучал голос Ровены – «Ты умеешь делать прекрасные вещи, Салазар», и все, на что уходила великая сила его ума, было – забыть эти слова.
И позднее он забыл их, как забыл и свое прежнее лицо, привыкнув к новому – тому, что было навечно искажено отпечатком сделанного им невольно хоркрукса. Побочный сын Авады, слабый, созданный случайно, этот клочок разодранной души не смог воплотиться в живое существо, когда Салазар Слизерин покинул земной мир, оставив по себе долгую и не слишком добрую память. Тела Джайлза О’Лири так никогда и не нашли, учеников Слизерина, воспротивившихся распределению по другим группам, оставили вместе, назвав факультет именем его основателя, а василиск впоследствии стал страшной сказкой Хогвартса. Однако похвастаться тем, что воочию видел ужасного змея, не мог никто; и потому в его отношении с течением лет все чаще и чаще звучало то же слово, что и в отношении самого Салазара – легендарный.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ. НИКОЛАС И ФИЛОСОФСКИЙ КАМЕНЬ


Громкий рев новорожденного огласил промерзшие – на дровах Фламели экономили, как и на всем остальном – стены покоев мадам Лизелотты, коридор, где ветер хлопал отпертой по случаю родин дверью, и эхом отозвался наверху, на площадке донжона. Там мальчишка-конюх, несший обязанности часового, подпрыгивал то на одной, то на другой ноге, спасаясь от холода: заскорузлые башмаки, доставшиеся ему по наследству от неизвестного количества предшественников, грели плохо. Ни стеганки, ни капелины, ни тем более арбалета защитнику дома Фламелей не полагалось, и от прочих слуг мальчишку отличало только копье-клевец, которое он использовал на манер посоха во время несения дозора. В который раз за сегодняшний день он любовно скользнул взглядом по связанным матерью шерстяным рукавицам – хоть пальцы не мерзнут. «Ну и стужа, - мелькнуло в голове. – Вот уж не повезло хозяйке рожать в такую пору – на самый день святого Николая».

Повитуха, крепкая женщина лет сорока, со взглядом, который, казалось, проникал сквозь стены, с точностью до единого денье оценивая незавидное состояние господ, о времени года не задумывалась – дети рождаются всегда, и в стужу, и в зной, такова уж воля Божья. Кладя в таз с водой, приготовленной для купания младенца, крупное куриное яйцо и осеняя хилого черноглазого парнишку соломинкой, она колебалась – самой ли окрестить дитя или оставить это дело священнику? Орал младенец знатно, но ни вес его, ни сложение доверия не внушали; и даже «рубашка», в которой он родился, не добавляла опытной повитухе уверенности в том, что дитя задержится на этом свете. Решившись наконец, она велела подготовить все необходимое для крещения, и две служанки, наступая на развязанные ленты передников, забегали по комнате, поднося святую воду, елей и заранее приготовленный нательный крестик сусального золота. Роженица лежала на кровати, тяжело дыша; при каждом вздохе из ее рта вырывалось едва заметное облачко пара – день и в самом деле выдался студеным.

- Нарекаю тебя Николасом! – нараспев возгласила повитуха. Младенец затих, будто чувствуя торжественность момента. Роженица на кровати закашлялась, и сердобольная служанка подкинула еще полено в прогорающий камин.

***

Мадам Лизелотта, простыв в день рождения единственного сына, так полностью и не оправилась, чахла в течение долгих лет и в конце концов скончалась за две недели до семнадцатилетия Николаса. Вслед за ней ушел в семейный склеп и Жан Фламель, несмотря на внешнюю суровость и сухость, крепко привязанный к своей милой и жизнерадостной супруге, с которой прожил двадцать два года и не вынес разлуки в несколько дней. Помимо прадедушкиной волшебной палочки, внешности типичного южанина и разнообразных, но плохо систематизированных знаний по алхимии и зельеделию, отец оставил Николасу фамильный замок, десяток слуг, двух коней, рассохшийся шкаф с полусотней гримуаров, гордо именовавшийся «библиотекой», и невеликое число магических вещиц, что неведомыми путями осели в сундуках Фламелей за четыреста лет, миновавших после сент-клерского договора, в котором впервые упоминался «замок Фламель, семье Жильбера Фламеля принадлежащий, в восточной части Вексена». На смертном одре торопившийся отряхнуть со своих ног бренный прах этого мира монсьер Фламель был немногословен, будто задался целью сравнять количество произносимых им звуков с количеством оставляемых сыну золотых монет. В кучке наследуемых вещиц взор Николаса привлек неприметный серый камушек. Пористый и скругленный, будто воды Сены катали его долгие годы, он пульсировал в ладони как живой, и зачарованный Николас почти не слышал отца, рассказывающего по его просьбе о свойствах камня: будучи метаморфактом, он, подобно метаморфам в магическом мире, мог принимать любую форму по желанию владельца, возвращаясь, однако, через несколько дней к первоначальному виду. Не имея обширных познаний в области артефактов, юный Николас не в состоянии был уяснить истинную ценность попавшего к нему в руки предмета; сказанное же отцом в конце долгой речи «это обманка, сын, помни… всего лишь обманка» благополучно пропустил мимо ушей, в которых уже звучали фанфары новой, столичной жизни, заглушая трубы скорби по ушедшим в иной и наверняка лучший мир родителям. А посему он сунул камень в свой дорожный сундучок, среди прочих вещей, выгреб из единственного закрывавшегося на ключ ящика письменного стола кучку черных маев и парижских денье, среди которых нашелся и один экю с короной, похоронил на эти деньги отца; и, оставив управление родовым замком на того самого мальчишку-конюха, что ныне значительно подрос и проявил немалый ум и смекалку, обратил свои взоры на юго-восток. Там, великолепный и заманчивый, лежал лучший город в мире – Париж, и именно туда направил стопы семнадцатилетний понтуазский сирота Николас Фламель, со страхом и непоколебимой уверенностью в том, что однажды великий этот город падет к его ногам, подобно спелому яблоку с единственного в призамковом саду корявого дерева.
Париж ничем не поразил юного искателя приключений – Николасу и прежде неоднократно доводилось бывать здесь с отцом, закупая ингредиенты для зелий или сбывая в мелкие лавки готовый товар. По привычке Фламель направился в квартал Марэ, где уже более века предпочитали селиться не только парижские маги, но и изгнанные из Испании и Португалии сефарды, в чью речь, которая звучала и стоном, и грозой, и молитвой, мальчик с жадным и настойчивым любопытством вслушивался с детства, разумом, а более того сердцем чувствуя скрытые за напевными этими сочетаниями многие и многие удивительные тайны. Дом мэтра Лета, с которым Жан Фламель порой вел дела, стоял неподалеку от городской черты; взглянув налево, можно было увидеть уходящие ввысь на десять туазов деревянные ребра бастиды святого Антония; справа из узкого переулка тянуло свежим и гнилостным запахом Сены. Впрочем, до реки было достаточно далеко; и возможно, что запах остался кварталу в наследство от болота, которое Марэ похоронил под собой: разрастающийся Париж не брезговал и тухлой тиной, переваривая ее в своей ненасытной утробе.
Мэтр Лета, уважаемый в кругах дельцов и торговцев сквиб, был благосклонен к понтуазцу, обнаружившему к тому же познания в науках – явление не столь уж частое в среде небогатых магов того времени, озабоченных более тем, чтобы чадо сумело выжить в этом неприветливом мире, нежели вложением в его голову основ умения читать и писать. Обнаружив у Фламеля красивый почерк, приятный взгляду знатока, и способность к расположению строчек на листе таким образом, что рядовой список жителей округа выглядел утонченным любовным сонетом, мэтр вручил юноше собственноручно составленное письмо, рекомендующее «не по возрасту усердного к наукам Николаса Фламеля из Понтуаза» в общественные писари и нотариусы первого округа Парижа. Первым рабочим местом стала для Николаса ниша в одной из колоколен церкви Сен-Жак де ла Бушри, где он день за днем скрипел пером, составляя прошения, переписывая книги и украдкой прибегая к помощи магии, когда случалось посадить кляксу или сделать ошибку; а первым столичным жилищем – общежитие близ Кладбища Невинных Младенцев, в комнатенке которого он ютился с тремя собратьями по перу и пергаменту. Но вскоре жизнь понтуазца сделала еще один резкий поворот, подобный тому, что делает Сена в окрестностях Руана, и открыла перед молодым писарем возможности, о которых он не мог и помыслить, покидая отчий дом.
В один летний день, пыльный и знойный, мэтр Лета пригласил к себе четверых из церковных писцов, с целью, как он таинственно и важно сообщил, «особого испытания». Попавший в число избранных Николас перебрасывался ленивыми репликами с товарищами, ожидая, когда их, терпеливо выжидающих на узкой улочке, зажатой в каменных ладонях домов, пригласят войти; как вдруг в одном из окон особняка Лета его глазам предстало чудное зрелище. Заключенная в оконный проем, как в раму, быстроглазая и черноволосая, пышная, как праздничный каравай, и свежая, как пучок укропа на рынке ранним утром, яркогубая красавица выполняла какую-то невидимую глазу уличного наблюдателя работу, которая заставляла ее склонять голову и досадливо хмуриться время от времени, отчего будто тень заслоняла ее лицо, не лишая его, впрочем, дивной красоты. Николас очнулся только от тычка в бок и тут же спросил об имени своего видения.
- Это мадам Пернелла, новая жена мэтра Лета, - тут же отозвался всезнающий Жильбер, плутоватый и пронырливый сын городских улиц, самого «чрева Парижа». – Мэтр женился по весне и бережет супругу пуще глаза, даром, что вдова, не девица. Так что умерь мечты, Николя, обрати взор на более доступных красоток…
В это время стукнула дверь, и мэтр Лета сделал им знак входить.

«Особым испытанием», обещанным мэтром, стал экзамен по алхимии. Каждый из четверых получил длинный список вопросов и время до вечера для ответа. «Тот, кто покажет лучшее знание предмета, будет избран мной для важной работы в моей лаборатории, - воздев палец, украшенный плохо ограненным крупным рубином, отметил Лета. – Оплата будет сверхдостойной; но и работа потребует от вас терпения, умения, сил и времени. Избранный переселится в мой дом, дабы и ночью наблюдать за ходом опытов; столоваться будет с моей семьей и челядью, с малым вычетом из оплаты; а потому старайтесь показать лучшее из того, что знаете».
Работать в алхимической лаборатории для Николаса всегда было удовольствием; но на сей раз старался он не только из любви к науке; признаться честно, перед внутренним его взором неотступно маячил образ прекрасной мадам Пернеллы. Однако, как он мог заметить, и товарищи его, ныне ставшие соперниками, трудились изо всех сил; к тому же Николас не был уверен в своей латыни. То, что он был магом, большого преимущества не давало – в те времена алхимия была у магглов в немалом почете, и некоторые из них могли бы превзойти в этом искусстве и волшебников, пользуясь вместо магической силы знаниями о силах природы, приобретенными путем долгих проб и многих ошибок. Чувствуя, что может проиграть, Фламель остановился, зажал в зубах кончик пера и зажмурился, вызывая перед глазами тьму - это всегда помогало ему сосредоточиться и увидеть мысленно верное решение задачи.
Просидев так минуту или две – мэтр Лета уже обратил на него внимание и собрался было окликнуть, но не успел, - Николас вдруг открыл будто еще более почерневшие глаза и окинул потрепанный палимпсест с вопросами экзамена быстрым, ищущим подтверждения взглядом. Догадка, мелькнувшая перед ним в темноте, кажется, была верна. Во всяком случае, рискнуть стоило.
- Мэтр Лета, - громко и решительно произнес он. – Могу я переговорить с вами наедине?
Удивленный мэтр посмотрел на него внимательно и кивнул. Оказавшись в маленькой задней комнате, Николас дождался, пока мэтр тщательно прикроет дверь, и вполголоса, но все с той же решимостью спросил:
- Мэтр Лета, вы хотите создать философский камень?
Взгляд Лета стал совсем уж пристальным; он смотрел на Николаса так, будто собирался препарировать его душу. Николас не отводил взгляда, стараясь глядеть также твердо и уверенно. После долгой паузы мэтр заговорил.
- Ты верно догадался, мальчик, - произнес он. – Значит ли это, что ты знаешь о красной тинктуре больше других? Твой отец был хорошим алхимиком, и я возлагал на тебя определенные надежды, приглашая сюда; но насколько далеко вы продвинулись в поисках? В путь вышли все, но правильную дорогу избрали немногие…
Мэтр был недалек от истины; как и все алхимики просвещенного века, Жан Фламель уделял время и силы поискам эликсира жизни, таинственного и всемогущего философского камня. Но насколько правильной дорогой шли они с отцом, Николас сказать не мог. Однако глаза мэтра Лета смотрели ожидающе, с жадной надеждой; и язык Николаса заговорил сам собой, сообщая о многочисленных успешных опытах, разгаданных загадках, найденных сочетаниях методов. Когда он замолчал, в ужасе от собственной смелости и лживости, во взгляде мэтра мелькнуло разочарование; и Николас забил последний гвоздь в крышку своего гроба, добавив:
- Из-за смерти батюшки мы не довели до конца последний опыт; но я почти уверен, что на этот раз у нас получилось бы!
Чело мэтра Лета прояснилось; он вышел из комнаты, и через неплотно прикрытую дверь Николас услышал, как он говорит, что сделал выбор и просит остальных вернуться домой. Глаза Николаса вспыхнули радостью. Париж пропустил первый удар. «Он сдастся, - подумал Николас, - обязательно сдастся мне».
***
Дни шли за днями, Николас усердно вспоминал детали их с отцом совместных опытов и воспроизводил их на глазах мэтра Лета, который доверил ход исследований так называемому помощнику; но и сам нередко засучивал рукава и присоединялся к работе. Он явно нервничал; Николас не понимал причины, и это заставляло нервничать его самого. Однако за общими трапезами он мог лицезреть мадам Пернеллу, с первого появления потеснившую в его сердце алхимическое божество, слышать ее мягкий, грудной голос, шелест платья, вдыхать исходивший от нее аромат бергамота и фиалок; а когда никто не мог наблюдать за ним, бросать на нее мимолетные, но полные поистине огненной страсти взгляды. В один из дней ему посчастливилось подать ей оброненный платок; он направлялся в лабораторию будто по облакам, наполненный невесомым счастьем; но сухой голос мэтра Лета вернул его с небес на землю.
- Достаточно валять дурака, Фламель, - непривычно жестко произнес Лета. – Мы должны провести успешный опыт к концу этого месяца. Ты сказал, что вам почти удалось. Что ж, не будем более отклоняться в поисках лучшего и правильного, сделаем то, что вы с отцом уже делали однажды, и будем надеяться, что путь, который вы не прошли до конца, тем не менее, был верен.
Николас кивал усиленно и утвердительно, но сердце его оборвалось и теперь болталось где-то под коленками. Их с отцом опыт был самым рядовым, ничем, в сущности, не отличающимся от сотен других, проводимых в десятках алхимических лабораторий – только об этом он думал, растирая в агатовой ступке пирит, ртуть и винно-каменную кислоту, нагревая смесь в тигле, растворяя ее в уксусной кислоте при отраженном зеркалом слабом солнечном свете, выпаривая и процеживая, прокаливая твердый остаток и снова растворяя его… Дни шли за днями, и Николас холодел от ужаса, понимая, что вскоре мэтр Лета потребует результата.
И этот день настал. Уже по тяжелой походке мэтра Николас понял, что час пришел, и пригнул голову. Лета встал перед тиглем, созерцая сосуд – и что-то, находящееся гораздо дальше, за негаснущим синеватым пламенем, за каменными стенами дома, за неровной поступью четырнадцатого века.
- Думаю, пора, Николас, - внушительно произнес он и добавил куда-то в сторону тревожно: - Время на исходе…
Со всеми предосторожностями Фламель переместил смесь в герметический сосуд из горного хрусталя и стал осторожно нагревать, мечтая, чтобы время остановилось и никогда не двинулось дальше. Не дыша, ограничил он огонь самым малым, еле трепещущим язычком, и они на цыпочках покинули лабораторию, ключи от которой с некоторых пор были только у них двоих. Бросив на Фламеля взгляд заговорщика, говоривший: «До завтра!», мэтр Лета удалился, чтобы провести не самую спокойную ночь в своей жизни.
Но его беспокойство не шло ни в какое сравнение с тем ужасом, что терзал сердце юного лжеца. Тюфяк Николаса был полон раскаленных углей, а заглядывающая в окно луна казалась ему чашей с ядом. Он не мог представить, чем грозит ему неудача опыта, в успешном завершении которого он заверил мэтра; но был уверен, что дело не ограничится простым его изгнанием – которое и само по себе было подобно смерти для влюбленного сердца. Однако тревога Лета и упоминание им неких сроков заставляли Николаса думать, что не одна жажда славы, богатства и вечной жизни толкает его хозяина, но и более земные, более прагматичные обязательства. А за нарушение таких обязательств и расплата обычно бывала вполне земной, переходящей, впрочем, в небесную, когда освобожденная от бремени тела душа возносилась в райские кущи.
Николас не хотел в кущи; и чем ближе подступал рассвет, тем чаще переворачивался он с боку на бок на узкой лежанке, тем более безумные идеи спасения вспыхивали и гасли в воспаленном его мозгу; но только когда за окном засерело парижское утро, родившийся в рубашке сын Фламелей нашел подходящее решение.
Спешно соскочив с топчана, он стал рыться в маленьком сундучке со своим скарбом, безжалостно выкидывая на пол все, что попадалось под руку, и истово молясь про себя, чтобы искомое оказалось там, где его ищут. Молитва была услышана; через несколько минут Николас намертво сжал в руке врученный когда-то отцом серенький камушек и провалился в такой же мертвый, каменный сон.
Он проснулся, будто его толкнули, за четверть часа до общего подъема; вошел в лабораторию, не шумя, но и не прячась, щипцами снял с огня хрустальный сосуд со странным содержимым и спрятал в глубине нижней полки самого дальнего шкафа, за мешочками с гипсом и бутылями с водой Виши. Достав пустой сосуд, копию первого, он приставил камень к узкому горлышку и направил на него палочку.
Знание цели и желание, желание очень сильное, всепоглощающее, поистине безумное - кажется, так говорил отец? Что ж, настал момент проверить истинность его слов…
Протянув руки к артефакту и думая только о том, чего хочет достичь, Николас расширившимися в пол-лица глазами благоговейно наблюдал за тем, как серый камень размягчается, стекает в сосуд и вновь собирается на дне в ином виде, блестя верхней, будто отшлифованной гранью и загадочно мерцая отблесками неведомого пламени в черно-красной глубине. Переведя дух, он упал коленями на каменный пол, не чувствуя боли, благодаря Господа за чудо.
Мэтр Лета нашел помощника за надраиванием алембика.
- Ты проверял? – спросил он. Короткая фраза была подобна свистящему удару хлыста.
- Я ждал вас, мэтр, - смиренно отозвался Николас, пряча глаза. Внося в свои действия подобающую моменту церемонность, почти ритуальность, он потушил огонь и длинными щипцами перенес прозрачную колбу на стол, на расстеленный им предварительно большой кусок красного бархата. Отложив щипцы в сторону, он отступил на шаг, взмахнул палочкой и произнес очень осторожное «Диффиндо». Хрусталь потерял прозрачность, покрывшись густой сеткой паутинно-тонких трещин. Указательным пальцем Фламель дотронулся до сосуда, и хрусталь с шумом осыпался. В груде мелких осколков, как в сверкающем снегу, лежал таинственный ало-черный камень – заветная цель алхимиков, мечта королей и нищих, величайшая сила и величайшая тайна.
- Lapis philosophorum, - прошептал мэтр Лета, не сводя глаз с чуда. Его рука, протянутая к камню, дрожала, лицо побагровело, и Николас испугался, что хозяина хватит удар. Открыв поставец, он вынул бутылку бордо и вложил в руку Лета бокал разведенного водой вина.
Отдышавшись, мэтр сгреб из ящичка горсть свинцовой мелочи – обрезки, стружку, застывшие капли плавленого металла. Николас догадывался, что проверка именно этого свойства камня будет первой и, возможно, единственной – догадывался и глупо надеялся, что как-нибудь обойдется. А сейчас он прижал кулак к губам и попятился к спасительной двери. Бежать в провинцию, наняться пасти свиней, перетаскивать навоз… его не найдут, кому он нужен, ничтожный писаришка! Как наивно с его стороны было думать, что пустая обманка способна хотя бы на день подменить такой мощнейший, уникальнейший артефакт!
- Нет… - донесся до него задушенный, хриплый голос мэтра Лета. – О пресвятой Господь! Мы сделали это, Николас, мы сделали это!
Он повернулся к Фламелю. Его глаза выкатились из орбит, одной рукой он дергал воротник, стараясь его ослабить, а на другой, раскрытой ладони сияли обрезки, стружки и оплавы. Золотые.
Николас Фламель не напрасно родился в рубашке.

Поздно вечером к мэтру Лета наведался гость.
Николас делал вид, что прибирается в лаборатории, в надежде встретить в коридоре Пернеллу, когда она будет направляться в спальню. Услышав тихие голоса, он не устоял перед искушением и незаметно проскользнул в комнату, в которой когда-то проходил их «экзамен». Двое беседовали за дверью, в той комнатушке, где Николас убедил Лета взять его на работу. Фламель прижался ухом к ореховой филенке и весь обратился в слух.
- Вам удалось? – голос гостя полнился недоверием и глубочайшим изумлением. – Вы уверены, Лета? Это точно?
- Точнее не бывает, мой принц. Я могу привести неопровержимые доказательства моих слов прямо на ваших глазах… - За дверью наступила тишина, прерываемая только шелестом одежды и позвякиванием металла, затем раздался изумленный возглас, и Николас догадался, что мэтр Лета демонстрировал гостю возможности своего «философского камня»…
- Очень хорошо… очень, очень хорошо, - казалось, гость даже растерялся, но тут же его голос снова зазвучал с прежней твердостью. – Я доволен. Вот моя благодарность.
Глухой стук и многословные изъявления благодарности со стороны мэтра Лета не оставляли сомнений в том, что плата была весьма щедра.
- Мой отец собрал около пятидесяти тысяч войска, - продолжил гость, будто не в силах удержаться. – Их нужно кормить, поить, вооружать… С этим, - он подчеркнул слово, - мы решим множество проблем. Вы оказали неоценимую помощь короне, Лета. Франция этого не забудет.
Голос его был высок и ломок; судя по всему, это был еще совсем молодой человек; но в его словах, тоне звучала непреклонная решимость, жажда битвы, жажда победы любой ценой. Николас отшатнулся от двери, вжавшись в стену. Вот, значит, на что пойдет добытое с помощью камня золото! Его бросят в ненасытный зев войны, тянущейся вот уже без малого двадцать лет. Нет, Николас не был ни бенедиктинцем, чтобы скорбеть о войне как об убийстве немыслимого количества невинных душ, ни политиком, чтобы оправдывать интересами государства ее необходимость; но он был человеком, и мысль о том, что именно его выходка поспособствовала тому, чтобы разгорелись новые сражения, поразила его как громом. Рука его уже легла на дверную ручку – Фламель был в шаге от того, чтобы броситься в ноги мэтру и его гостю, сознаться во всем и – будь что будет… но тут он подумал, какая часть от тяжело звякнувшего золота достанется ему – пожалуй, хватит, чтобы открыть собственную зельедельную лавку. А торговец, владелец собственного дела – не то же, что общественный писарь и мальчик на побегушках; и, возможно, прекрасная мадам, проводящая дни и ночи с уже немолодым, одышливым супругом, обратит на Фламеля свои взоры с большей благосклонностью… Рука Николаса соскользнула с ручки, упала безвольно вдоль тела; он презирал себя, но не мог заставить войти в ту комнату, признаться во всем, разрушить своими руками собственное будущее, пусть и ради будущего тех сотен солдат, что неизбежно должны погибнуть в грядущих битвах…
Дверь распахнулась так неожиданно, что Николас еле успел отшатнуться в сторону, в темный угол. Мэтр и его гость прошли через комнату. Открывая перед посетителем дверь в коридор, Лета поднял свечу повыше, и свет озарил профиль молодого человека, почти мальчика, с длинным носом и тонкими, своеобразно изогнутыми губами. Николас узнал его – однажды ему уже довелось видеть Филиппа, четвертого сына Иоанна Доброго, на прошлогоднем празднике в Понтуазе, бывшем родным городом принца. «Возможно, и он не вернется с этой войны», - мелькнуло в голове, но мысль эта уже не вызвала того ужаса, что охватил Николаса в первый момент, когда он узнал о предназначении камня. Скорее, это была грусть о том, чего уже не исправить.

Но на следующий день Фламелю предстояло пережить еще одно испытание.
Когда вечером, получив законный выходной (мэтр Лета оставил у себя на службе способного юношу), Николас бродил по улочкам Марэ, приглядывая место для будущей лавки, которая из мечты стала уже почти реальностью, к нему подошел хлыщеватый господин с необычной, не слишком идущей к его подержанному облику тростью и сообщил, что у него есть для Николаса Фламеля достойное предложение.
- Кто вы? И откуда знаете меня? – спросил настороженно Николас, выискивая взглядом пути для возможного бегства.
- Мое имя ни о чем вам не скажет, но если желаете – Гийом Малфой к вашим услугам, - человек поклонился изящно, подражая придворным манерам. – Дело не во мне, а в вас, точнее, в том, чем вы владеете…
«Скользкий он какой-то, - подумал Николас, отступая на шаг и нащупывая в кармане палочку. – И фамилия… говорящая».
- И что же вам нужно из моего владения? Писчие перья или новый пергамент? – спросил он, решив стоять насмерть, о чем бы ни шла речь. В груди нехорошо заныло, отзываясь где-то в зубе.
- Я думаю, вы догадываетесь, о чем речь, Николас, - сказал месье Малфой снисходительно и нагло. – Мэтр Лета во время нашей с ним приватной беседы в одном трактире отдал слишком щедрую дань тамошней коммандарии. Черный Принц очень заинтересован в том, чтобы получить философский камень. Или хотя бы в том, чтобы его не получил государь Иоанн… И я думаю, именно в ваших руках сейчас находится решение этой небольшой задачи. Его высочество Эдуард щедр… очень щедр.
Николас перевел дыхание. К счастью, Малфой ошибался.
- Нет, - сказал он, почти улыбаясь. – Уже не в моих. Камень был отдан еще вчера, и я никак не могу это изменить.
- Дерьмо! – низкого пошиба лоск слетел с Малфоя, как не бывало; он ударил ладонью по камню стены, да так и застыл в раздумьях, будто забыв о существовании Фламеля. Николас, почувствовав, что бояться больше нечего, с интересом ждал итога этих размышлений.
- Что ж, - наконец произнес Малфой с прежней любезностью. – Приятно было поговорить с вами, Николас, но вряд ли нам доведется сделать это еще раз; боюсь, в ближайшее время мне придется скоропостижно покинуть берега прекрасной Франции… где слишком многие подозревают меня в симпатиях к ее врагу; что, разумеется, совершеннейшая неправда!
Он повернулся и зашагал прочь, крепко постукивая тростью по камням мостовой. Николас смотрел ему вслед, пока не опомнился.
Возвращаясь домой, он беспрестанно озирался по сторонам: за каждым углом ему чудились пронырливые авантюристы, все как один, знающие - будто у него на лбу это было написано, - что за щедрую плату у понтуазца можно купить такое диво дивное, как философский камень. Николас не знал, что делать, тревога точила его, как жук-точильщик – дерево, и даже мечты о собственной лавке и мадам Пернелле меркли перед этим неутихающим беспокойством.
Утро своей второй бессонной ночи он встретил с твердой решимостью оставить Париж и уехать куда-нибудь подальше, в Марсель или в благословенный Орлеан. Николас складывал в сундучок вещи, когда услышал пронзительный женский вопль в глубине дома.
Не прошло и минуты, как он оказался в лаборатории. Мадам Пернелла стояла на коленях и горько рыдала, подвывая временами, а на полу лежал мэтр Лета, и одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что здесь нужен не врач, а священник. Николас обошел вдову и опустился на колени рядом с ней. В руке Лета было что-то зажато. С трудом Николас раскрыл холодные пальцы. На пол упало несколько металлических стружек и обрезков. Свинцовых.
Мысли понеслись в голове Николаса с бешеной скоростью. Лже-камень не мог обладать способностями настоящего – и не обладал. Золото, которое он делал, было подобно лепреконскому – через несколько дней оно вновь обращалось в свинец. Значит, война будет проиграна… но никто не сможет связать его с камнем. Филипп Николаса не видел; да и вернется ли юный принц с поля боя? А единственная ниточка, мэтр Лета… Очевидно, когда он понял масштаб катастрофы, сердце его не выдержало и милосердно остановилось.
Стоя на коленях над телом мэтра, Николас Фламель принес клятву, которой всю жизнь неукоснительно следовал: быть милосердным и не жалеть средств на благотворительность. Может быть, так он выражал благодарность Господу за спасение; а может быть, надеялся откупиться от ответственности за события, причиной которых послужил, невольно и вольно…
- Что же теперь? – лицо мадам было залито слезами, но даже сейчас, с красными глазами и распухшим носом, она была прекрасна.
- Все будет хорошо, мадам… Пернелла, - уверенно сказал Николас и рискнул ободряюще пожать округлое плечо, задержав там руку гораздо дольше, чем того требовали приличия.
И все было хорошо – Николас научился уверять себя в этом. «Все в порядке», - говорил он, узнав о волнениях в войсках дофина, о возмущении скудным пайком среди пехотинцев герцога Орлеанского; «могло быть и хуже», - повторял он, когда слышал, как обсуждают гибель герцога Бурбонского и двух с половиной тысяч французских рыцарей и последовавшее пленение Иоанна Доброго вкупе с храбро сражавшимся сыном Филиппом; «все будет хорошо» - твердил он во последовавшие за тем времена Жакерии. Однажды, спустя долгие двадцать лет, перенося на новое место лабораторию, в куче приготовленного к вывозу мусора, что выгребли из годами не разбиравшихся шкафов, Фламель разглядел покрытый пылью прозрачный сосуд. Из любопытства, которое подтолкнула давно похороненная память о прошлом, он поднял его, протер и на всякий случай, по свойственной любому алхимику привычке доводить до конца даже самый бесперспективный опыт, подогрел содержимое. Была ли тут необходима именно двадцатилетняя выдержка или сыграло роль какое-то иное условие – но, так или иначе, результат этого, растянувшегося во времени, опыта оказался невероятным и неповторимым. Так был создан философский камень. И на любые другие слухи, ходившие насчет истории его создания, у Николаса Фламеля был единственный ответ – отрицание.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ГЕЛЛЕРТ ГРИНДЕВАЛЬД И УЗНИК НУРМЕНГАРДА


Солнечный луч падал на кафедру, и хрустальный кубок, только что трансфигурированный профессором Диппетом для демонстрации разницы энергозатрат при различных видах преобразований, рассыпал по всему классу сияющие разноцветные искры. Элфиас пытался сосредоточиться на словах преподавателя, но у него ничего не получалось: солнце отвлекало, отвлекала игра света на бесчисленных гранях кубка, отвлекал скрип пера, доносившийся откуда-то справа – негромкий, лаконичный, какой-то аккуратный. Элфиасу казалось, что его сердце подстраивается, независимо от его желания, под этот скрип, и сжимается в именно тот момент, когда перо, трудясь над утолщениями букв, издает свой полувздох-полустон, жалуясь на производимое усилие и одновременно радуясь его совершению.
Справа от него, на парту дальше от кафедры, было место Альбуса Дамблдора. Это давно составляло большую проблему для Элфиаса: из-за слабого зрения он не мог сидеть на дальних партах и не имел веских оснований просить Альбуса пересесть ближе. Пару раз он позволил себе прямой намек, но Альбус сказал, что не любит, когда у него за спиной находится много людей - это лишает его душевного спокойствия на уроках. Элфиас тут же понял, что никогда больше не обратится к другу с подобной просьбой: душевный покой Альбуса он ценил гораздо выше, чем собственный. Более того, он привык к своему не-спокойствию и дорожил им, как тем, что составляло значительную часть его существования в эти семь хогвартских лет.
Довольно рано – еще в четырнадцать – Элфиас понял, что называть его отношения с Альбусом Дамблдором дружбой неверно, и что чувство, испытываемое по крайней мере одной стороной этого приятельского дуэта, носит название любви. Он не испугался, не бросился делиться с кем-нибудь этим открытием либо сообщать о нем предмету своей страсти, не попытался задушить в себе то, что чувствовал к Альбусу. Нет, он принял это как должное; так же, как принимал редкие увлеченности Альбуса хогвартскими девицами, большей частью из Рейвенкло. Он был согласен и дальше оставаться верным и неизменным другом Дамблдора, а впоследствии – и его семьи: когда тот женится на высокой худощавой англичанке, с рыжеватыми вьющимися волосами, которые она будет забирать в пучок, и блекло-голубыми глазами, во время работы скрытыми за стеклами пенсне в тонкой золотой оправе. Он видел долгие годы, наполненные совместными прогулками по дорожкам осеннего парка, разговорами, спорами и ужинами в уютной столовой, с вышитыми гладью салфетками и ростбифом, испускающим горячий сытный дух; совместную работу в лабораториях, ассистирование при опытах, организацию поездок на симпозиумы и конференции за границу – Элфиас не сомневался, что Альбус станет крупным ученым, какой бы области знаний он не отдал предпочтение. А если у четы Дамблдоров появятся дети, кто станет их крестным, как не самый близкий друг? Он будет членом их семьи, ангелом-хранителем, помощником в делах и громоотводом при ссорах, надежным, нужным и незаменимым Элфиасом; и в биографии Дамблдора, которую, несомненно, напишут однажды, его имя неизменно будет упоминаться рядом с именем Альбуса, и именно он будет махать рукой со всех колдографий, находясь в тени знаменитого мага...
Очнувшись от грез, Элфиас вспомнил, что идет урок. Перо больше не скрипело. Дож наклонил голову и осторожно скосил глаза назад и вбок. Альбус сидел с задумчивым видом, уставясь в потолок, будто обнаружил там нечто необычайно увлекательное. Элфиас с досадой отвел взгляд. Он не любил тех мгновений, когда не мог угадать мыслей друга, и старался тут же занять голову чем-нибудь другим.
На самом деле пером скрипел, скрупулезно записывая каждое слово профессора, Гелиос Скамандер. Но об этом Элфиас так никогда и не узнал.

Выпускные экзамены надвигались на них подобно грозовой туче, сверкая молниями директорских призывов к усиленной учебе и грохоча раскатами преподавательских наставлений и предупреждений. Одним из немногих, кого эта гроза не волновала ни в малейшей степени, был Альбус Дамблдор. Конечно, лучшему ученику школы не приходилось сомневаться в качестве собственных знаний, равно как и в их количестве, явно превосходившем требуемый Министерством средний уровень; но Альбус был не просто спокоен – он был беспечен, почти легкомыслен, и Элфиас смотрел на него с тем восторгом, с которым древние греки, наверное, взирали на своих олимпийцев. Самому Элфиасу учеба давалась с немалым трудом; он брал усидчивостью и зубрежкой. Дамблдор однажды сказал, что эти качества необходимы для того, чтобы быть хорошим исследователем, и Дож воспроизводил в голове этот момент всякий раз, как засиживался за книгами до того, что начинало темнеть в глазах и строчки расплывались паучьими тенетами, грозя запутать его разум в тупиках фраз и закоулках мыслей. Тогда Элфиас откидывался на спинку стула, закрывал глаза, массировал веки холодными пальцами, сухими от переворачивания бесконечных страниц, и вспоминал что-нибудь приятное: например, как они с Альбусом однажды лежали на берегу озера, вдвоем читая один ученик по заклинаниям, и их плечи касались друг друга. На следующий день, отвечая тему, Элфиас не смог вспомнить ни строчки, и Альбус смотрел на него с жалостью и недоумением, не понимая, почему друг не мог усвоить таких простых вещей; и долго объяснял ему на большой перемене легко схваченную им самим суть главы; а Элфиас смотрел, как двигаются его бледно-розовые губы, приоткрывая полоску мелких, ровных зубов; как откидывает он за спину волнистые волосы цвета недозревшего каштана; как время от времени кладет на страницу длиннопалую ладонь, на которой безымянный палец чуть-чуть длиннее указательного; и снова не слышал и не понимал ничего из урока, слушая только звук голоса Альбуса, как мелодию, как пение эоловой арфы или новомодной челесты, ставшей столь популярной после шоссоновской премьеры «Бури». В субботу, сославшись на необходимость написать письмо домой, он засел в библиотеке и потратил почти три часа на то, чтобы самостоятельно, путем разбора каждого предложения и возвращения к предыдущим записям, изучить, запомнить и по возможности понять материл главы. Это было одно из его любимых воспоминаний.
Накануне Т.Р.И.Т.О.Н.ов они приводили в порядок спальню и гостиную, собирая и сортируя различные штучки, которых за годы учебы незаметным образом накопилось так много, что половину приходилось просто уничтожать. Альбус уничтожил бы и бОльшую их часть, если бы Дож не перехватывал его руку, неуловимо выписывавшую вязь заклинания, на полпути с настойчивым: «Отдай мне!» «Зачем тебе это?» - смеялся Дамблдор, вступая в шутливую борьбу с приятелем. – Это мусор; от мусора нужно уметь избавляться». «А я хочу это оставить!» - возражал Элфиас, глядя в голубые глаза за тонкими стеклами очков, взбудораженный собственной смелостью – никогда раньше он не говорил Альбусу «я так хочу», даже в шутку. И он откладывал в отдельную кучку старый шарф Альбуса, который они на третьем курсе неудачно попытались трансфигурировать в кошку; билеты на профессиональный квиддичный матч, куда их затащил дядя Денеба Блэка, страстный поклонник игры и «Паддлмир Юнайтед» - они пили темный эль из пузатых бутылок, кричали, свистели, запускали в воздух фейерверки и вернулись в Хогвартс счастливые и пьяные больше игрой, чем пивом – хотя директор и решил иначе, сняв с факультета пятьдесят баллов, которые Альбус вернул в тот же месяц, блестяще отстояв честь школы на всебританском конкурсе юных зельеваров. Были в этой куче и лекции по славянским рунам, написанные ровным, без помарок, почерком Альбуса; и мензурка с подписью кого-то из именитых зельеваров, читавших в Хогвартсе небольшой цикл лекций; и даже закладка из учебника, которой Альбус пользовался только на первом курсе – слишком уж по-детски выглядел гном, скрипуче напоминавший о странице, на которой было закончено чтение. Элфиас хотел сохранить ее по одной простой причине – цвет шелка этой закладки идеально соответствовал оттенку глаз Альбуса.
- А это что? – неожиданно спросил Альбус, взглянув на вещицу, зажатую в руке друга – небольшой серый гладкий кругляш, похожий на обкатанный водой камень.
- Да так, - пожал плечами Элфиас. – Обманка. Трансфигурируется во что хочешь, работает на изначально вложенной магии. Говорят, - добавил он, желая придать больше ценности заинтересовавшему Дамблдора предмету, - она принадлежала кому-то из французских королей, кажется, Иоанну Доброму…
- А-а-а, - разочарованно протянул Альбус, теряя интерес к артефакту. – Значит, почти выдохлась, за столько-то лет. Оставишь или выкинешь?
- Оставлю, - сказал Элфиас. Улыбка сползла с его губ. Он понятия не имел, чем привлек когда-то внимание умного, быстроглазого мальчика, любимца учителей и одного из лидеров факультета; и чем старше и влюбленнее становился, тем меньше понимал это и потому придумывал все новые и новые способы удержать интерес Альбуса к себе, как к другу и увлекательному собеседнику. Каждый раз, когда Альбус разочаровывался в его идеях или высказанном мнении, сердце Элфиаса Дожа совершало падение в глубочайшую пропасть, откуда потом приходилось долго и с трудом выкарабкиваться – если, конечно, какое-нибудь слово или просто одобрительный взгляд Дамблдора не возносили его в один миг к самым сияющим вершинам. Но обманку он решил оставить – волшебства в ней было еще достаточно, чтобы превращать ее в простые магические штучки, вроде самопишущего пера или колдографии.
А затем произошло нечто. Возможно, звезды в этот день встали так, как ни разу не становились еще с того момента, когда Элфиасу Дожу повезло появиться на свет в один год с Альбусом Дамблдором; или же Фея Счастья забыла завязать мешочек с эльфийской пыльцой, пролетая над его головой; так или иначе, случилось то, чего он не мог вообразить ни в каких фантазиях.
- Кстати, чем ты думаешь заняться после Т.Р.И.Т.О.Н.ов? – небрежно спросил Альбус, уменьшая зимние мантии, перед тем, как уложить их на дно одежного сундучка. Элфиас покосился на друга восхищенно – у него никогда не получалось наводить чары так легко.
- Не знаю, - сказал он. – Не хочу сразу поступать в университет; думаю провести год-другой свободно, присмотреться, понять, чего хочу на самом деле…
«Я хочу быть с тобой рядом, всегда, а для этого я должен сначала узнать, что сделаешь ты, чтобы поступить так же», - означали его слова.
Альбус посмотрел на него пристально-насмешливо. Элфиас ответил беспечной улыбкой.
- Мне тоже не хотелось бы сразу продолжать учебу, – произнес Альбус уверенно. – Хочу попутешествовать, увидеть Европу, а может, и не только Европу… Думаю начать с Греции – все-таки колыбель цивилизации. Не хочешь со мной?
- А? – переспросил Элфиас. Переход от абстрактного описания путешествий к предложению конкретной поездки был столь резким, что не успел уложиться в голове и не мог потому быть воспринят серьезно.
- Я спрашиваю, не можешь ли ты составить мне компанию в путешествии? – с улыбкой повторил Альбус, и только тогда Дож понял, что друг не шутит. Голова стала огромной и пустой, а потом в ней запели трубы, и чем дальше, тем громче они пели – ликующе, громко, взахлеб, перегоняя друг друга в стремлении к более высоким нотам. То, что он представлял себе в фантазиях, никогда не выражалось в словах, даже намеком – возможно, потому, что Элфиас сам никогда по-настоящему не верил в возможность их осуществления, воплощения в реальность. Но сегодня эти видения оживали без всякого вмешательства с его стороны – и это было чудом, чудом гораздо большим, чем любая трансфигурация. Неожиданно и без всяких усилий мечта о том, чтобы быть спутником, помощником и советчиком Альбуса, начала осуществляться – и Элфиасу тут же захотелось представлять себе новые горизонты, новые мечты, в которых он уже выходил из роли «просто друга» и даже «друга семьи». Ведь Альбус сам предложил путешествовать вместе; возможно… неужели это намек, неужели он догадывается о чувствах Элфиаса и готов их понять, принять, а может быть даже, и разделить?
- Да, могу, - неприлично поспешно выкрикнул Дож, вдруг поняв, что он слишком долго молчит и что Альбус может принять его молчание за колебания. Но Дамблдор только улыбнулся и кивнул в ответ на его слова.

Элфиасу всегда казалось, что июньское небо похоже цветом на глаза Альбуса; поэтому он очень любил июнь, даже тогда, когда месяц оказывался экзаменационным. В этом же году никакие Т.Р.И.Т.О.Н.ы не способны были испортить его радужное настроение – потому что за июнем следовал июль, а июль означал Грецию, средиземноморское лето, ласковое Эгейское море и множество смутно представимых возможностей, от предвкушения которых, тем не менее, а может быть, и благодаря их смутности, захватывало дух и сердце становилось огромным, как квоффл. Элфиас не замечал бегущих дней, механически зубрил заклинания и руны, столь же механически сдавал экзамены и забывал о них, едва выйдя из экзаменационного зала – он жил уже в будущем путешествии, он видел перед собой афинский акрополь вместо хогвартских оранжерей и круг разрушенных колонн у Кастальского источника на месте квиддичных шестов.
Последним экзаменом была история магии – предмет невыносимо скучный, по мнению большинства хогвартцев, в которое входили даже некоторые представители Рейвенкло. Альбус Дамблдор был одним из тех немногих, кто находил в покрытых пылью истории датах и именах нечто не просто интересное, а такое, что вызывало у него то улыбку, то восторженный возглас, то гневное закусывание губ. Для Элфиаса история магии имела одно неоспоримое преимущество перед зельями и нумерологией: учебник можно было просто вызубрить. Так он и сделал, и с невероятным чувством легкости на душе направился на улицу, миновав было юношу, застывшего, склонив голову, в нише окна; и лишь через несколько шагов Элфиас понял, кто это был, и холодная игла предчувствия кольнула его сердце. Он вернулся, вглядываясь в низко опущенное лицо Альбуса и с каждым шагом убеждаясь, что предчувствия не обманули его.
- Что-то случилось? – его участливый вопрос повис в воздухе на несколько долгих секунд; потом Альбус поднял голову и совершенно принужденным тоном, борясь с собой, ответил:
- Да, кое-что. Мне нужно будет… вернуться домой.
- Надолго? – Элфиас не успел удержать наиболее интересовавший его вопрос, и тот слетел с языка легкокрылой бабочкой. Эгейский ветер, уже ласкавший его щеки, вдруг приутих. Мечта снова отдалялась, на дни, а то и недели.
- Не знаю, - Альбус пожал плечом, глядя в сторону, на что-то, известное только ему. – Лет на пять… десять… я не знаю!
Возглас его произвел действие, подобное Бомбардо; где-то в галерее сухо треснула керамическая ваза, распавшись пополам; и такими же глиняными осколками рассыпалось еще минуту назад бывшее певучим хрусталем сердце Элфиаса.
- Как?.. – ошеломленно спросил он; карие глаза округлились, округлились приоткрывшиеся горестно губы, и весь он казался воплощением разочарования, обиды и обмана.
- Вот так, - жестко, не видя ни Дожа, ни хогвартских стен, отозвался Дамблдор. – Ни Греции, ни Европы, ни… ничего. Одна только Годрикова Лощина. Семья.
Он замолчал, будто опасаясь сказать лишнее. Молчал и Элфиас; он очень мало знал о семье Альбуса, чтобы сказать что-то умное, и слишком плохо знал о том, как ведет себя друг в таких ситуациях, чтобы броситься утешать его.
Зато он точно знал, что в Годриковой Лощине у него живет пятиюродная тетя; и хотя решение тайком поехать следом за Альбусом и, возможно, быть ему чем-то полезным пришло к Элфиасу только под утро после душной бессонной ночи, на самом деле он принял его еще тогда, в коридоре, глядя на Альбуса Дамблдора - такого, каким увидел впервые.


Тетя Мелания приняла племянника без особого восторга, несмотря на то, что милый и скромный мальчик без малейших возражений согласился выполнять все хозяйственные обязанности, которые она только могла придумать для него в своем обустроенном, чистом мирке, где все давно шло по раз и навсегда заведенному порядку. Однако со временем ее сердце смягчилось – это выяснилось по большей части тогда, когда Мелания обнаружила, что гость не только не имеет ничего против ее болтовни, но и сам с неиссякающим интересом расспрашивает пожилую родственницу о событиях, происходящих в деревне, о соседях, о житейских мелочах, которые заполняли для Мелании долгие дни так же, как для других делали это книги, бридж или выдержанный джин.
- А с Кендрой Дамблдор история темная вышла, - с удовольствием сплетничала тетушка, для приличия держа в руках вязание, петли на котором давно соскочили, а клубок спутался узлами. Она уже не обращала внимания на то, что племянник дни напролет пропадает неизвестно где, порой не появляясь к обеду или ужину. «Дело молодое», - махала она рукой на робкие намеки старой эльфийки, главной среди слуг, а потому иногда позволявшей себе сказать лишнее слово. На самом деле Мелании было важно, чтобы Элфиас был дома за завтраком и вечерами, когда она имела случай либо поделиться собранной за день информацией, либо высказать соображения и логические выводы, что пришли в голову поутру, после укрепляющего и бодрящего сна.
- К Батильде племянник приехал, - сообщила она как-то неодобрительно, поднося к поджатым губам чашку какао. Батильда Бэгшот игнорировала все деревенские конкурсы – и на самый крупный цветок льнянки, и на самое действенное зелье от полевок; при этом в ее палисаднике росли лучшие дельфиниумы и люпины в округе – что заставляло Меланию еще сильнее поджимать губы. – Говорят, его из школы выгнали, где-то на континенте. Бедная Тилли! Дети могут быть сущим наказанием, - и она с удовольствием вздохнула.

Элфиас увидел этого племянника в тот же день – и застыл, будто замороженный Рефриктио; хотя на первый взгляд, в юноше, его ровеснике, не было ничего холодного. Лишь позднее Дож отметил ревнивым, ничего не упускающим взглядом, что синие глаза Гриндевальда холодны, как небо, а волосы напоминают не столько солнце, сколько хранящееся в гринготтских сейфах золото. К тому времени он уже ходил за этими двумя где только мог, изнывая от зависти, ревности, страсти и голода. Да, ему пришлось пользоваться Оборотным – хотя запас его, как убеждал Дож себя, он взял в Годрикову Лощину на всякий случай; однако вскоре необходимость в этих мысленных оправданиях, костылях, поддерживавших его хромавшую на обе ноги совесть, отпала за ненадобностью; его уже не волновало то, какое объяснение имеют его поступки – главным было понять, что происходит между его Альбусом и приезжим «племянником», как презрительно называл про себя молодчика Элфиас, понять и придумать, как сломать эту дружбу, которая, едва возникнув, уже была крепчайшей и с каждым днем показывала все новые и новые проявления. С немалыми колебаниями и немалой долей отвращения к себе решившись в первый раз принять зелье, через несколько дней Элфиас делал очередной глоток из фляжки не задумываясь, как принимают противное, но привычное лекарство. В первый раз проделывая извилистый проход в живой изгороди сада Бэгшотов, Элфиас вздрагивал от чуть слышного треска сухой ветки шиповника под ногами, чувствуя себя вором и разбойником; но вскоре он уже пробирался по этому проходу так же легко, как шел утрами по тетушкиному коридору, не глядя по сторонам, увлеченный чтением только что полученной газеты.
Впервые взяв с собой подаренную тетушкой модную игрушку – аппарат для создания колдографий, которые якобы способны были заменить обычные живые портреты, Элфиас тоже чувствовал себя неуютно: ему казалось, что все встречные бросают на камеру в его руках неодобрительные или понимающие взгляды, будто заранее зная, для чего он намерен ее использовать, хотя он и сам не мог сформулировать это иначе чем «вдруг пригодится». Но вскоре он привык к неудобной и тяжелой штуке в руках; и, пробравшись под Оборотным на свой стратегический пункт среди буйно разросшегося малинника Батильды, он устанавливал камеру на треногу – чтобы освободиться от нее – и ждал появления юношей, которое не задерживалось. Другого места для встреч у них практически не было; Альбус, очевидно, не хотел приглашать приятеля домой, Батильда же обладала слишком хорошим слухом и цепким умом, чтобы можно было обсуждать что-либо под одной с ней крышей. Днями напролет Элфиас сидел в малиннике, пока совершавшее свой путь по небосклону солнце не начинало жечь лоб, а потная шея - чесаться от укусов мошек и крошек сухой листвы, занесенных ветерком за шиворот. Только тогда он шел домой, принимал душ, ужинал с тетей, выслушивая – по обязанности, без недавнего интереса – ее рассказы; а потом, лежа в постели, утыкался горячим лбом в успокаивающе гладкое дерево стены и, глотая комок жгучей обиды, вспоминал: как смело и свободно отстаивает приезжий свою точку зрения – Элфиасу даже казалось иногда, что того совершенно не интересуют идеи Альбуса, настолько он поглощен собственными; как сверкают очки и глаза Дамблдора, как розовеют его губы, когда он в свою очередь вступает в жаркий спор, поднимается с шезлонга, выпрямляется во весь рост; а Гриндевальд, будучи на пару дюймов ниже, тоже тянется вверх, напряженный как струна, как тетива лука, и улыбается, будто солнце, ярко и слегка презрительно. И руку Альбуса, нервно скомкавшую листок пергамента, когда однажды приятель небрежно отвел его каштановые волосы, упавшие на расстеленную на столе в беседке карту, над которой они оба склонились; и легкую испарину, выступавшую на белом лбу, когда Гриндевальд в ораторском запале касался его плеча или щеки; и дрогнувшую, будто в попытке улыбки, верхнюю губу, когда «племянник» однажды присел перед сидящим в шезлонге Альбусом на корточки, ловя опущенный долу взгляд, и положил ладонь на его колено под черным шелком мантии – все это Элфиас видел, запоминал, складывал в копилке памяти, чтобы ночами перебирать, словно скупец сокровища; только вот сокровища эти были отравленными и, одно за другим, вливали в сердце Элфиаса свой тонкий яд.
И все-таки для него стало полной и от этого еще более страшной неожиданностью, когда он увидел, как приезжий гость склоняется над Альбусом, заводя изящной рукой за ухо пряди золотых волос; как его возлюбленный поворачивает к Гриндевальду лицо, серьезное и непривычно испуганное; как Альбус закрывает глаза, когда тот снимает с него очки и целует затем розовые губы, о которых Элфиас мечтал долгими годами. Дожу кажется, будто сердце его опустили в кипяток или синильную кислоту; он не помнит, как выбирался из малинника, добирался до дома; как перед этим нажал на спуск камеры, он тоже не помнит; он приходит в себя лишь тогда, когда перед ним уже лежит готовая колдография, и на ней – какая жестокая ирония! – снова и снова повторяется один и тот же эпизод: Гриндевальд склоняется к Альбусу… отводит со лба каштановые волосы… снимает с него очки… и ни разу Альбус не отклонился, не оттолкнул приятеля гневно; нет, каждый раз лицо его при поцелуе наполняется непонятным отчаянием, страхом… и страстью. Элфиас не может ошибаться – ему знакомо это выражение, он чувствует его всякий раз, как думает об Альбусе, на своем собственном лице.
Он продолжал следить за ними; не все, о чем они говорили, было слышно ему, не все он понимал; больше они не целовались, но соприкосновения рук, взглядов – не заметные им самим, но красной вспышкой бросавшиеся в глаза Дожа, говорили, что помимо этой, словесной, открытой, дневной жизни, у них есть и другая – и это понимание вцеплялось в сердце Элфиаса острыми куньими коготками, вливалось в кровь полынной отравой, разносилось с ней по телу. Пальцы горячели и тяжелели, разбухало горло, переставая впускать воздух, и что-то било в виски с настойчивостью гнома-кузнеца.
Однажды, пробравшись на привычное свое место в колючем кустарнике, он застал Альбуса в страшном волнении, а Гриндевальда – в досаде. По отдельным возгласам Дамблдора Элфиас понял, что у друга пропала младшая сестра – ненормальная Ариана. Благодаря тетушке, Элфиас был теперь в курсе семейных проблем Альбуса и очень ему сочувствовал – променять блестящую научную карьеру на роль домохозяйки при двух безумных родственниках – что может быть ужаснее! Да и на блистательный облик Альбуса такая семья набрасывала тень – едва заметную и все же приглушавшую его сияние.
Смысла оставаться в малине не было – оба юноши ушли на поиски. Элфиас, не зная, чем заняться, забрел на окраину деревни – и неожиданно легко наткнулся на ту самую Ариану: девочка сидела на берегу реки, глядя, как носятся мальки в тени уходящей в воду древней коряги. У нее были длинные волнистые волосы, чуть светлее Альбусовых, и блекло-голубые глаза, в полупрофиль она выглядела очень похожей на старшего брата, но когда обернулась, стало понятно, что они очень различны: в глазах Альбуса всегда светились ум и ирония, так оживлявшие его чисто английское лицо; в глазах же Арианы царила пустота, безмятежная и опасная, как морская бездна.
Единственный способ бороться с бездной – придать ей смысл, заставить служить себе.
Неподалеку, за несколько домов от них, уже раздавался голос Гриндевальда, едва разжимая губы, звавшего: «Ариана!» Элфиас вынул из кармана кулак, все это время сжимавший что-то, раскрыл влажную, жаркую ладонь. На ней лежал серый камень–окатыш.
«…Самопишущего пера или колдографии», вспомнил он собственные мысли. Колдографии.
Времени что-то обдумать не было – счет шел на мгновения, он едва успевал; колдография возникла на его ладони мгновенно, точная копия той, что была оставлена в комнате; только место Гриндевальда на ней занял грубоватый нескладный юноша, неуловимо похожий одновременно и на Альбуса, и на Ариану.
- Возьми, - Элфиас протянул колдографию девочке, доверчиво принявшей неожиданный дар. – Держи крепче… не урони, хорошо?
Он выпрямился и почти бегом, не оглядываясь, вернулся в проулок, из которого вышел. Сердце колотилось, как кузнечный молот, казалось, вот-вот оно выскочит из груди, прямо на пыльную дорогу, красное, мокрое, дрожащее… «Что же будет?» - спросил он сам себя; ноги уже несли его к дому Дамблдоров.
Он видел, как Гриндевальд подошел к калитке, сжимая в левой руке злосчастную колдографию, а в правой, обманчиво мягко, - руку Арианы. Лицо его было ослепительно страшным, как застывшая вспышка молнии. Он вошел в дом, захлопнув за собой дверь. Элфиас похолодел, кровь отхлынула волной от лица и рук, потом вернулась, опаляя огнем щеки. Он заметался по двору, не зная, как добраться до высокого окна дома, пульс зашелся в лихорадке, сердце бухало оглушительно, ломая ребра. Когда он создавал колдографию, ему и в голову не пришло подумать о последствиях своего поступка – он просто хотел, чтобы Дамблдор поссорился с новым другом, чтобы тот уехал, чтобы никто больше не мешал ему издалека любоваться Альбусом, мечтая о том дне, когда все проблемы каким-то образом разрешатся и его мечты начнут осуществляться. Элфиас представлял, что «племянник» просто соберет чемодан и уедет или хотя бы прекратит общение с Дамблдором; то, что возникнет скандал, ему и в голову не пришло.
Он потратил несколько минут, пока нашел старую, потрепанную метлу, на которой в приступе отчаянной храбрости поднялся к окну. Остановившимися, расширенными глазами, забыв и о метле, и об Оборотном, он смотрел, как Гриндевальд бросает в лицо Альбусу холодные, оскорбительные упреки, слишком высокомерный, чтобы назвать прямо причину своей обиды; как недоумевающий Альбус, не чувствующий за собой вины, вспоминает о гордости и заворачивается в нее, как в мантию; как разгорается ссора, как появление Аберфорта подливает масла в огонь; как слова сменяются заклинаниями; и как разом прекращается все, когда молниеносная Авада Гриндевальда сражает сестру Альбуса…
Потом Элфиас бежал, бросив метлу посреди двора, и, едва добравшись до тетиного дома, забился в свою комнату, откуда, кое-как приведя себя в порядок, спустился к обеду. Во время трапезы он вел себя очень тихо и за десертом сообщил тетушке, что собирается вечером отбыть в Лондон, поскольку все-таки надумал продолжить учебу. Тетушка поохала для приличия и благословила его, подумав, что как бы ни был мил Элфиас, а жить одной все-таки приятнее. Позднее она написала племяннику о происшествии, случившемся в Лощине, и о слухах, ходивших насчет смерти Арианы Дамблдор, особенно расплодившихся после того, как младший брат прямо на похоронах разбил лицо старшему, Альбусу. «Ты ведь, кажется, учился с ним?» - любопытничала она по вечной своей привычке. Элфиас ответил, что учился – но близко они не сошлись.
Первое время он искренне хотел рассказать Альбусу обо всем – но страх признаться в собственной роли во всей этой истории останавливал его, сковывая как Петрификусом. После смерти Арианы ничто не держало Альбуса в Лощине, и он вернулся в большой мир, занялся наукой, они возобновили дружеские отношения – и хотя иногда, с болью видя глубокие морщины на лбу Альбуса, обращенный внутрь себя взгляд или горестно поджатые губы, Дож почти готов был открыть рот, его останавливали соображения о том, что станет после его признаний с их дружбой. Он убеждал себя, что Дамблдор и сам догадывается, чья палочка нанесла роковой удар – и последовавшая позже его победа над Гриндевальдом была как бы свидетельством того, что Дамблдор чувствует свою правоту. А значит, все было в порядке, и о прошедшем не стоило вспоминать.
Но людям свойственно искать в прошлом корни настоящего, и Элфиасу, «другу юности великого волшебника», не раз и не два задавали вопросы, на которые требовалось давать обдуманные и правильные ответы. Можно было удалить некоторые воспоминания – и свой Омут памяти Элфиас хранил в надежнейшем сейфе, - но пустое место требовало заполнения, и постепенно, год за годом, интервью за интервью, Элфиас создавал для себя и потомков новый образ Альбуса, веря в него так, что искренне обижался, если кто-то выражал сомнение в его словах. Стены клетки лжи сжимались вокруг Дожа все теснее, гремя железными прутьями; он забывал прежнюю ложь и придумывал на ее место другую, и нужно было заново связывать ее с реальностью под пристальными, подозрительными взглядами недоброго мира. Смерть Альбуса не изменила этого, напротив, она наложила на Дожа дополнительные обязательства перед памятью покойного. Иногда Элфиасу казалось, что он, как Геллерт Гриндевальд, сам выстроил себе тюрьму, запер себя в ней и установил режим, при котором каждое лишнее слово может обернуться для него унизительным Круциатусом или небрежной газетной Авадой. И иногда он завидовал нурменгардскому узнику, свободу которого ограничивали только видимые стены, в отличие от его собственных незримых и страшных границ.
А затем мисс Скитер нечестивой рукой содрала покров с тайны, и все секреты, кроме того, которым владел один лишь Дож, вышли наружу, на белый свет, и все могли оценить их, взвесить и осудить по своему вкусу. Слова Элфиаса больше не имели значения; тайны Дамблдора оказались всем известны, а его собственная великая тайна могла заинтересовать разве что историков, любящих находить забавные детали, в какой-то миг невольно послужившие посохом для размашисто шагающей истории. И Дож перестал быть узником; теперь он был как чучело в естественном музее – выпотрошенный и заново набитый, с глазами-пуговицами и избыточно ярким румянцем, играющий в подобие жизни экспонат.


ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ТОМ РИДДЛ И ДАРЫ СМЕРТИ


- Томми! – звала невидимая Сесилия Дарквуд. Голос ее слышался откуда-то из-за стеллажей, густо нагруженных стеклом и фарфором, взлетал над ними, как утка из камышовых зарослей. – То-о-омми!
Том Риддл поморщился. Губы дрогнули не то в досаде, не то в Аваде.
- Иду! – отозвался он, растягивая на лице улыбку, цепляя ее за уши невидимыми завязками. Сесилия была удивительной круглой дурой, не интересовалась ни работой, ни политикой, любила драгоценности той поистине неземной любовью, которой любят святых и детей, а будущее в ее представлении было тесно связано со словом «замуж» и приставкой «миссис» перед именем.
Причем в данный момент мечтавшееся ей имя выглядело как «миссис Томас Риддл».
Однако других причин портить отношения с коллегой у Тома в данный момент не было. Поэтому он помог Сесилии водрузить на верхнюю полку стеллажа роскошную китайскую вазу из «розового семейства», всю в карминных цветах и коралловых птицах. Магазин был набит магией, как какой-нибудь чистокровный толстосум – галеонами, поэтому пользоваться палочкой здесь приходилось с очень и очень большой опаской.
Вообще-то хозяин заведения пребывал в полной уверенности, что его подчиненные палочками в стенах магазина не пользуются никогда. И Том отнюдь не собирался быть тем, кто эту иллюзию разрушит.
Зато, если ваза упадет, Сесилию, возможно, уволят, подумал Том, подкладывая под вазу зубочистку для большей неустойчивости.
- Готово! – улыбнулся он, спускаясь со стремянки и стряхивая невидимые пылинки с безупречного костюма, безупречно сидящего на безупречной фигуре. Девушка глупо захихикала. Том улыбнулся еще ослепительнее. Феноменальная дура.
Но в довольно большом магическом Лондоне не нашлось пока другого места работы, столь же идеально подходящего для его целей. «Горбин и Берк» был одним из крупнейших скупщиков артефактов во всей Европе. Где еще через его руки пройдет столько материальной магии, как еще он попадет в закрытые дома, познакомится с людьми, которые в иной ситуации и руки не подадут какому-то Томасу Риддлу? Ради открывающихся перед ним в «Горбине и Берке» возможностей он был готов улыбаться не только Сесилии, но и Женщине в зеленом, забреди она сюда с шотландских холмов.
Конечно, был еще Хогвартс. Милый, добрый старый Хогвартс, с его смертельно опасными тайнами и бесконечной библиотекой. И собственным богом, прятавшимся от докучливых людей за скрипучей горгульей и приторными паролями. Бог считал, что молодому Риддлу в Хогвартсе не место. Бог считал, что ему место в Азкабане. Пожизненное предварительное.
Когда-нибудь, подумал Том, он вернется в школу победителем. Обязательно вернется. Так же, как вернулся два года назад в жизнь своего отца. Тот тоже однажды отказался от сына.
Но Тому удалось доказать, что сделал он это напрасно.
Машинально он потянулся к нагрудному карману, но успел отдернуть руку. Кольцо было слишком ценным, чтобы оставлять его где-либо – не только в съемной комнате, но даже в гринготтском сейфе, если бы он у него был. В то же время оно было и слишком приметным. В этой штуке все было «слишком». А еще Том возлагал на него слишком большие надежды.
Сзади раздался маленький фарфоровый взрыв, и Том вздрогнул так сильно, что, кажется, подпрыгнул над истертым дощатым полом на добрых два дюйма. Чертова ваза рухнула слишком рано, и теперь за спиной Тома разгорался скандал, в котором он совершенно не хотел участвовать. Истрепанный жизнью баритон мистера Берка-младшего, которому в мае исполнилось восемьдесят два, дребезжал, как жестянка, привязанная к хвосту бегущего по мостовой кота, взвизгивая на выбоинах гласных. Сопрано Сесилии прорезало его, как осколки стекла режут шелк, слезливо блестя сколами. Том подумал, что это надолго. Он подошел к кофейному столику, стеснительно прятавшемуся между огромным и неповоротливым, как тролль, шкафом для хранения пергаментов и ширмой, отделявшей сектор зелий, и дважды щелкнул пальцами, с удовольствием слушая звонкий, резкий звук. Пыльный зеленоватый домовик, замотанный все в тот же пергамент, соткался из воздуха с чашкой горячего шоколада – такого, как Том любил. Он взял чашку, но руки дрожали так сильно, что он едва не расплескал напиток и был вынужден поставить чашку на стол.
Чертовы магглы.
Чертовы магглы с их дьявольскими изобретениями. Чертовы магглы, расплодившиеся в таком количестве, что для сокращения собственного поголовья вынуждены придумывать то, что именуют «оружием массового уничтожения». Чертовы магглы, бомбившие Англию с августа сорокового по май сорок первого.
Однажды, в августе, бомба упала через дом от их приюта. Том помнил, как содрогнулся пол под его ногами, и как сжалось тринадцатилетнее сердце, через секунду с удвоенной силой толчком пустив кровь по венам. Они рванулись на улицу, игнорируя приказы воспитателей, с которых просвистевшая в воздухе смерть содрала маски взрослых, обнажив лица постаревших перепуганных детей. Воронка была горячей, черной, обугленной, как череп самой войны, и дым выползал из нее змеей, поднимаясь к серому небу, где носились другие железные птицы, брюхатые смертью. Том смотрел и смотрел в эту воронку, проводя пальцем по переносице и с интересом чувствуя хрупкость кости под тонкой и теплой кожей. Из-под куска стены, злобно и жалко щерящегося кирпичными зубами, торчало что-то яркое и легкое, быстро пропитывавшееся не то маслом, не то вином, выбегавшим из-под тех же кирпичей.
Секундой позже Том понял, что это была кровь. Он судорожно сглотнул, принимая привкус желчи во рту за вкус своей ненависти к магглам. Это было здорово. Он мог дышать, блевать, ненавидеть. Это была жизнь.
Самым правильным, наверное, было бы жить прямо там, в воронке, засыпав кусками кирпичей и штукатурки яркий лоскут, потому что, согласно законам логики, дважды в одну воронку бомба не падает. Но инстинкты оказались сильнее разума, и до конца лета Том больше ни разу не покинул стен приюта. Гремящее смертью линялое небо совсем не привлекало его, и, едва оказавшись на улице, он втягивал голову в плечи и ускорял шаг, чтобы как можно скорее вернуться под ненадежный кров своего убежища. Ему казалось, что он слишком приметен, чтобы не привлечь внимания Бомбы. Хогвартс, как никогда, представлялся раем земным, хотя Том и понимал, что ненаносимость и неуязвимость - вещи абсолютно разных категорий.
Именно в то лето он пообещал себе, что любыми способами победит непобедимого противника – смерть. Первый шаг к этому был сделан очень скоро – Том привык исполнять данные себе обещания. Сейчас он уже мог не бояться Бомбы.
Но он продолжал бояться ее. И дура Сесилия со своей грохочущей вазой только что подтвердила это.

- Что там у тебя? – спросила Сесилия из-за его плеча. Том не услышал ее приближения – он слишком увлекся разглядыванием кольца, которое все больше его интересовало.
- Да так… фамильная реликвия, - с наскоро слепленной усмешкой отозвался он, пытаясь небрежно убрать кольцо в карман. Однако попытка изначально была обречена на провал. Зоркая, как коршун, и падкая на блестящее, как сорока, Сесилия застрекотала что-то неразборчиво-любопытствующее и выхватила добычу из пальцев Тома. Встряхнув перед самым его носом упругими темными кудрями – копией прически некоей маггловской актрисы, которую Риддл не знал и знать не хотел, - она поднесла кольцо близко к глазам, разглядывая гладкий черный камень.
Неспособная без долгих раздумий отличить Зелье забвения от Глотка живой смерти, очень плохо понимающая рунные знаки и не умеющая вычислить ближайший момент, когда Луна окажется в созвездии Весов, Сесилия прекрасно разбиралась в драгоценностях. Вот и сейчас грубо сделанное старинное кольцо с непонятным камнем пленило ее. В небрежной обработке металла, хранившей следы инструментов ювелира, она с непостижимым чутьем уловила так ценимую знатоками прелесть подлинности. От камня же струилась магия настолько сильная, что даже полукровка могла ее почувствовать. Сесилия выдохнула наконец и подняла на Тома лукавый, блестящий и загадочный взгляд.
Она считала, что разбирается в мужчинах не хуже, чем в камнях. Она очень ошибалась – иначе от Тома, вежливого, внимательного, улыбчивого и синеглазого Тома, она бежала бы как от чумы.
Но больше всего иллюзий мы питаем на свой собственный счет.
- Оно чудесно, - выдохнула Сесилия, на десятую дюйма придвигаясь ближе к Риддлу и опуская ресницы, чтобы тут же вскинуть их – этот обольстительный жест она увидела в одном фильме. Привычка посещать маггловские увеселения, приобретенная благодаря подруге-полукровке, была слишком сильной и приятной для того, чтобы Сесилия могла с ней справиться.
Судя по тому фильму, ни один мужчина не мог отказать такому взгляду и такому голосу.
- Я бы хотела… - Сесилия не отводила глаз от красивого лица Тома: - …когда-нибудь увидеть это кольцо на своем пальце.
Ей показалось, что глаза Тома затянуло багровой пеленой, паутиной, в которой запутался ее взгляд, ее разум. Она падала туда бесконечно долго, не в силах крикнуть, не в силах вздохнуть, растворяясь в туманной бездне, рассыпаясь в ней кровавыми каплями…
Очнувшись, она поняла, что наваждение длилось не более секунды, потому что Том успел только улыбнуться своей обычной отстраненно-вежливой улыбкой, сводившей с ума каждую продавщицу и каждую клиентку этого магазина.
- Я тебя понимаю, - сказал он мягко. – Кольцо прекрасно; к сожалению, я не могу передать его кому-либо – эта реликвия не должна выходить за пределы семьи.
Еще яснее намекнуть на свое желание войти в эту семью, о которой, кстати сказать, Сесилия ничего не знала, она уже не могла. Том протянул руку и все с той же улыбкой забрал кольцо из ее несопротивлявшихся пальцев, спрятал в нагрудный карман. Сесилия следила за его действиями совершенно отчаянным взглядом.
Она хотела кольцо. Она хотела их обоих.

Постоянно думал о кольце и Том. Ни одному, ни другой не приходило в голову сравнить с себя с героями одной известной маггловской книжки – наверное, потому, что Сесилии в детстве читали не про хоббитов, а про Золушку, Тому же читать сказки было просто некому. Да и не стал бы он их слушать. Его интересовала лишь одна сказка – сказка его собственной жизни. И он не ждал для этой сказки счастливого конца; его мечты были куда более смелыми.
Он хотел, чтобы его сказка никогда не заканчивалась.
И у него имелись серьезные подозрения, что старое кольцо, с только ему понятной иронией называемое фамильной реликвией, может помочь разобраться с теми вопросами, что вгрызались в его мозг с каждым днем, как гиены в мертвого льва.
Впрочем, львом он не был, а становиться мертвым не собирался.
Способы сделать сказку былью существовали; об одном из них Том узнал еще в школе, и тогда же, будучи только на пятом курсе, сделал первый шаг на пути к бессмертию. Сладость вечной жизни холодком таяла на языке, липла к губам, забивала горло невыносимо душным вкусом лакричных леденцов.
Том не жалел о сделанном. Но иногда ему хотелось точно знать, что он прав.
Он изучил горы старинных рукописей, склоняясь над ними в полутемных залах библиотек, пока глаза не начинали болеть от напряжения, а носоглотка – от бумажной пыли. В поисках крупиц истины он продирался сквозь дебри иносказаний и аллегорий, гнался за ней по страницам древних легенд и полубредовых записей спятивших ученых. Он знал, что не может проиграть, и поэтому выиграл. И теперь точно знал, что за кольцо попало в его руки. Том счел это знаком судьбы – он всегда видел знаки судьбы в благоприятных совпадениях.
В сорок третьем ему не понадобилось много времени, чтобы решиться придти к дому того, чью фамилию он по нелепой случайности носил, и уничтожить всех ради права называться иначе.
Но сейчас он никак не мог решиться пустить в ход Дар, использование которого не могло бы навредить никому.
Только ему самому, возможно.
Иногда ему казалось, что голова вот-вот лопнет - так напряженно искал он причины собственной нерешительности, так мучительно заставлял себя сделать, наконец, то, что задумал едва ли не в тот же момент, когда понял, что за кольцо попало к нему в руки. Первые морщины прочертили его гладкий лоб, как со временем трещины расчерчивают казавшийся непоколебимым мрамор. Порой Том даже забывал дарить клиенткам свою знаменитую располагающую улыбку - а ведь некоторые дамы заходили к «Горбину и Берку» только ради того, чтобы увидеть это маленькое чудо среди серой скуки будней.
Сесилия зорким глазом заметила перемену в Томе и насторожилась. У нее был свой великий план. Дело в том, что совсем недавно она обнаружила среди сданных в заклад артефактов небольшую забавную вещицу…

…В тот день Сесилия, сцепив зубы, разбирала неизвестно какую по счету коробку, вытащенную из сырой, затхлой комнаты в самой глубине лавки, комнаты, в которой не было ни окна, ни отверстия для вентиляции и которую хозяин гордо называл хранилищем. Сегодня Сесилия в очередной раз опоздала на работу, и разозленный мистер Берк в наказание заставил ее наводить в хранилище порядок. Она приступила к делу без всякого энтузиазма – единственный беглый взгляд, брошенный на громоздящиеся повсюду без всякой системы коробки, подсказал ей, что даже месяца будет недостаточно, чтобы разобрать, описать, каталогизировать и расставить по местам все эти лампы, флаконы, куклы, чаши и книги. Но видимость деятельности изобразить было необходимо; она вытянула первую коробку и стала медленно вынимать из нее покрытые пылью, грязью, а иной раз и подернувшиеся зеленоватой плесенью предметы, раскладывая их в стопки для удобства.
Но мистер Берк не смягчился ни через час, ни через два. Кучки часов, цепочек и ключей на столе все росли, грозя сползти и обрушиться на пол, но Сесилии страшно не хотелось браться за нудную бумажную работу. Запустив руку в коробку в очередной раз, она извлекла на свет нечто вроде крупной гальки, гладкой и чуть пористой, влажным холодом коснувшейся теплой кожи. Сесилия с отвращением отбросила ее – на миг ей показалось, что она держит в руке жабу. Переведя дыхание, она тяжело оперлась ладонями о край стола, склонив устало голову. Мерлин великий, как ей это надоело! Она хочет замуж, она хочет сидеть дома, заниматься садом, кухней, детьми; она хочет ходить в гости и принимать гостей и демонстрировать им те чудесные драгоценности, которые купит ей муж. Но в этом чертовом магазине почти не бывает приличных посетителей, достойных составить пару такой девушке, как она, а Том… При мысли о Томе Сесилию охватила еще большая усталость; ей страшно захотелось кофе – маленькую чашечку обжигающего черного кофе без сахара, с капелькой сливок. Ведь черное всегда должно разбавляться белым, не так ли?
Запах кофе, дразня, коснулся ее ноздрей, и Сесилия вскинула голову, ища взглядом шутника. И замерла.
Прямо перед ней, на краю стола, стояла чашечка с кофе – именно такая, о которой она мечтала: белая, с изящно выгнутой ручкой, формой чуть напоминавшая цветок. Не веря своим глазам, Сесилия протянула руку и, коснувшись фарфора, почувствовала его теплоту. Осторожно, с опасением и восторгом, она поднесла чашку к губам… и тут все кончилось. Она наклоняла чашку, черная жидкость тоже наклонялась, посылая волну дурманящего аромата, теплый пар достигал ноздрей, жадно втягивавших его – но ни одна капля кофе не коснулась ее губ, языка, уже предвкушавшего горький, бодрящий вкус. С недоумением Сесилия взглянула на чашку, быстро поставила ее на стол, подальше от себя, и спряталась за коробку.
Ей хватило двух месяцев работы в этом магазине, чтобы понять – некоторые вещи могут казаться очень безобидными… и это совершенно ничего не значит.
Она продолжала наблюдать за чашкой, когда, после четверти часа бесплодного ожидания неприятностей, вновь приступила к работе. Однако ничего не происходило, чашка оставалось просто чашкой. Под конец дня, когда мистер Берк смилостивился и позволил ей прервать каторжный труд, Сесилия осторожно унесла чашку в хранилище и накрыла глубоким стеклянным блюдом. На всякий случай.
Через неделю, забирая с полки один египетский палимпсест, слишком убедительный, чтобы быть настоящим, она нечаянно взглянула в сторону загадочной чашки.
Чашки не было. Под блюдом лежал обыкновенный серый голыш.
Что бы о ней не говорили, Сесилия не была дурой. Она не стала поднимать крик, не стала громко доискиваться истины, не потащила камень хозяину с вопросом, что это и откуда взялось. Она дотронулась до камушка и, не отрывая глаз от зауряднейшей серой поверхности, шепотом сказала: «Галеон».
Ничего не случилось. Сесилия опешила. Было такое чувство, будто у нее отобрали чудо, которое она уже держала в руках. Похлопав глазами – от потери чуда вдруг захотелось реветь, как ребенку, у которого отняли игрушку – Сесилия собралась уходить, но вовремя вспомнила о том, как хотела кофе.
Хотела. Мечтала. Воображала.
Она снова протянула руку к камню и изо всех сил представила себе монету – тяжелую, блестящую, с четким рисунком, за которую можно купить те красивые бежевые кружевные перчатки, которые она видела вчера в витрине у мадам Малкин.
И у нее получилось. Получилось!
Незаметно вынести артефакт из магазина была невозможно, и Сесилия экспериментировала в так полюбившемся ей теперь хранилище. Она выяснила, что камешек держит приданную ему форму несколько дней, в зависимости от сложности объекта, что он может превращаться в пищу, но съесть ее нельзя – очевидно, здесь был замешан тот же закон Голпалотта, что действовал в трансфигурации; что камешек не превращается в живые организмы; что он может стать самопишущим пером, к примеру, и приобрести его свойства, но все написанное этим пером исчезает в тот же миг, что и само перо. Сесилия узнала о камне многое; осталось узнать главное.
Как и для чего она сможет его использовать? Сесилия была детерминисткой и верила, что ничто в этой жизни не дается просто так.
Когда она увидела кольцо Тома, она поняла, что их время – ее и камня – наконец пришло.

Собственно, по-настоящему сложным было лишь одно – улучить минутку, когда Том и кольцо будут порознь. Риддл не расставался с драгоценностью, и это делало кольцо в глазах Сесилии еще более прекрасным.
Но однажды Тому пришлось пройтись к клиенту, жившему в маггловском Лондоне, в такую дрянную погоду, что он вернулся промокший до костей, по колено в грязи лондонских предместий, и, чертыхнувшись, скрылся в туалетной комнате, сбросив на кресло тяжелую от пропитавшего ее дождя черную мантию. Сесилия поняла, что другого шанса не будет.
Магазин был пуст. Стараясь быть беззвучной, Сесилия вынула обманку из глубины ящика своей конторки и на цыпочках стремительно подошла к креслу. Стук ее сердца, казалось ей, был самым громким звуком в тишине магазина, перекрывая шум дождя за окном и редкое хлопанье крыльев сидевшей в клетке совы, служившей для нужд срочной доставки. Рука запуталась в складках мокрой шерсти, застряла намертво, и Сесилия никак не могла протолкнуть ее дальше. Девушку охватила паника. Кое-как собравшись с мыслями, она оставила бесплодные попытки, перевела дыхание и подняла мантию, встряхнув ее. Тяжелая ткань распрямилась, обвисла, и теперь на удивление просто оказалось достать из кармана крупное, обрисовывающееся под подкладкой кольцо. Одним движением Сесилия сунула его в собственный карман, одновременно вытаскивая обманку…
Когда Том – непричесанный, с мокрыми лицом и руками, с красными пятнами на щеках, такой, каким Сесилия никогда его не видела – стрелой вылетел из туалетной комнаты и схватился за мантию, ощупывая карман, девушка стояла за конторкой и записывала что-то в огромный рабочий кондуит. Нашарив кольцо, Том облегченно вздохнул и пригладил рукой волосы. Сесилия глянула на него кокетливо из-под волной лежащей челки.
- Не хочешь пойти вечером к Флориану, Том? – проворковала она.

Но у Тома на этот вечер были совсем другие планы, откладывать которые дальше не было смысла. Если что-то нужно сделать – это нужно делать.
Женщину, которая его родила, он никогда не считал матерью. Но он думал о ней, думал часто и холодно, будто записывал счет, который, увы, некому было предъявить. За то, что она выбрала ему в отцы маггла, за то, что не сумела удержать его, за то, что бросила сына на произвол судьбы, посмев умереть. И сейчас, когда ему нужно было решить, когда нужно было из всех мертвецов в мире выбрать одного – для попытки возвращения, у Тома не возникло колебаний при выборе.
Только она. Меропа Гонт.
Никогда он не назвал бы ее именем Риддл.
Том забыл пообедать, не стал ужинать. Кусок не лез ему в горло, и по мере того, как загорались где-то над крышами Лондона первые звезды, он чувствовал, будто в нем самом разгорается ровный, чуть дрожащий, как пламя свечи, жаркий, но не жгучий огонь. Дождавшись ночи – ему казалось, что так правильнее – Том надел на палец кольцо, закрыл глаза и изо всех сил позвал: «Меропа! Меропа Гонт!»
Тьма молчала. Осенний ветер шевелил занавески на открытом окне, и они шептались тихо о своем, занавесочном.
«Меропа Риддл!» - снова закричал Том в своей голове. Казалось, она сейчас лопнет, взорвется от силы его мысленного зова.
Бледная тень скользнула в комнату, повеяло холодом, и Том открыл глаза, черные в сумраке. Тень покачивалась перед ним, шептала беззвучно, протягивала руки…
Том хотел предъявить ей свой счет, но вместо этого с губ сорвалось то, что он не произносил ни разу за двадцать лет жизни:
- Мама!..
Он протянул руку, чтобы коснуться щеки матери, взять ее за руку. Он забыл про счет, про приют, про лето 1943-его. В этот момент он был Томом.
Рука, ожидавшая встретить теплую плоть, прошла через призрачное тело насквозь. Кожу будто обожгло холодом, но и холод был терпимым, умеренным. Не настоящим.
Все было ненастоящим – призрак, легенда, воскрешение. Способа вернуться из мира мертвых не существовало; был лишь способ не уходить из мира живых.
Уронив кольцо и обхватив руками голову, Том раскачивался из стороны в сторону, стоя на коленях. Было страшно – от того, что в груди вдруг что-то ожило и теперь не хотело умирать снова, рвалось на свободу, к свету. Но Том уже понял главный принцип этого мира: жизнь можно обменять только на жизнь.
Точнее, так: свою жизнь всегда можно обменять на чужую.
Но сейчас к нему пришло осознание обратного принципа: воскрешая чужую жизнь, ты платишь частью себя. А хоркрукс – это не так уж больно, вспомнил он. Нормальная цена. А за вечную жизнь – даже умеренная.
И заглушая мычанием – нерожденным криком – то странное, что росло где-то в клетке ребер, он внушал себе, что неудачное воскрешение – гораздо, гораздо лучше, чем удавшееся.
Для этого ему потребовалось совсем немного времени: едва за окном засерел рассвет, как Том уже справился с неожиданно возникшей и предъявившей права на жизнь частью себя самого.
Прямо в одежде он рухнул на маленький, твердый диван в гостиной и проспал до утра каменным, неподвижным сном, который прервал только звонок будильника – громкий, въедливый, очень настоящий.
Отправляясь на работу, Том мимоходом поднял кольцо с пола и снова положил в карман. Оно было не виновато, что не могло воскрешать мертвых – виноват был он сам, потому что позволил себе сойти с избранного пути.
Но больше этого не повторится.

Сесилия любовалась кольцом весь вечер, находя в нем все новые и новые достоинства, а, ложась спать, положила его не в шкатулку, а на тумбочку рядом с кроватью. Утренний звонок будильника вырвал из объятий сна не молодую цветущую женщину, а измученное существо с ввалившимися глазами и обкусанными до мяса губами. Волосы слиплись в сосульки от пота, а руки едва заметно дрожали. Никогда еще надоедливый металлический лязг звонка так не радовал Сесилию. Всю ночь ее терзали кошмары; и, просыпаясь с облегченным вздохом от одного из них, она через минуту обнаруживала, что находится в другом. Кошмары были тихими, почти беззвучными, мягко затягивающими в свое безмолвное безумие; только голос самой Сесилии звучал в них, слабея с каждым новым криком. В этих снах вокруг нее двигались люди. Одни из них были холодные и мертвые, другие – живые, но тоже холодные. Они то и дело меняли облик, и лицо старика вдруг проступало сквозь черты ребенка, сливаясь с ними в ужасающем шарже. Во сне Сесилия знала их, каждого из них, знала их историю, знала, что они совершили – или еще совершат, она не могла отличить прошлое от будущего. Там был мужчина, похожий на Тома – только Тома гораздо более взрослого; был старик с живым не по возрасту лицом, был мальчик, которому Сесилия на один миг вдруг захотела стать матерью; был мужчина с черными глазами, сжимавший рукой собственную шею, напугавший ее больше остальных пылающим, совсем не мертвым взглядом; и много еще их было – перед глазами Сесилии мелькали черные, светлые и даже, кажется, розовые волосы, голубые, черные, карие глаза, лица, лица, лица… Молча, без единого слова, они говорили ей одно: «Спаси…»
Кое-как приведя себя в ванной в порядок, Сесилия осторожно, платком, взяла кольцо, бросила в сумочку и ринулась на работу так, будто за ней гнались черти. Мистер Берк, открыв ей еще запертую главную дверь, посмотрел на часы, потом недоверчиво – на нее, и одобрительно покачал головой. Сесилия занялась какой-то несложной работой; но все ее внимание было приковано к двери; каждый раз, когда колокольчик приветливо звякал, она бросала взгляд на вошедшего и нервно закусывала губу.
Но когда появился тот, кого она ждала, волнение вдруг исчезло, сменившись холодной уверенностью. У нее опять был единственный шанс – и она должна была использовать его. Потому что второй ночи в качестве владелицы кольца она не переживет.
- Привет! – улыбнулась она Тому и тут же охнула. – Боже, ты где-то испачкался!
Не давая Риддлу опомниться, Сесилия подскочила к нему и принялась отряхивать плечо и спину. Зажатый между пальцами кусочек мела оставлял на ткани жирные белые полосы.
- Не получается… - вздохнула Сесилия. – Сними, я почищу, не ходить же весь день в грязи. Ты у нас такой щеголь!
«Какая дура», - привычно подумал Том, снимая и впрямь неведомо как испачкавшуюся мантию.
В туалетной комнате, прежде чем, провести по мантии мокрой щеткой, Сесилия вынула из кармана Тома свою обманку и сунула туда настоящее кольцо. Впрочем, она сделала бы это в любом случае, даже если бы обманки в кармане не оказалось – Сесилия больше не хотела иметь ничего общего с чертовым артефактом.
С легким сердцем она вышла из туалета, отдала Тому мантию – и его небрежная улыбка почему-то не заставила сердце забиться быстрее, как это случалось обычно.
Мистер Берк уже ждал ее у конторки, собираясь озадачить каким-то поручением. Зная, как Сесилия ненавидит перемещаться по каминной сети, он заранее готовился увидеть надутые губы и глаза, полнящиеся незаслуженной обидой, - и был немало удивлен, когда мисс Дарквуд солнечно улыбнулась, принимая от него пакет, который нужно было доставить заказчику.
- Будет сделано, мистер Берк, - шутливо козырнула она. – Вы же знаете, я не имею привычки с вами пререкаться!


ЭПИЛОГ


Только тогда Гарри увидел то, что стояло позади Квиррелла. Это было зеркало Еиналеж.
- В этом зеркале кроется ключ к камню, - пробормотал Квиррелл, постукивая пальцами по раме.


Никто в здравом уме не отнесся бы всерьез к мысли о том, что мальчик, одиннадцать лет живший приемышем в семье магглов и лишь год назад узнавший о существовании магии, способен противостоять одному из самых могущественных волшебников своего времени. А после того, как столкновение Гарри Поттера с обеими ипостасями профессора Квиррелла все же состоялось, мало кто, даже будучи в курсе событий, не подумал невольно о том, что Дамблдор подвергает напрасному риску жизнь детей, что следовало бы тщательнее охранять школу и что пребывание Волдеморта в Хогвартсе в течение целого учебного года определенно выглядит свидетельством безответственности, а то и некомпетентности директора. Однако те, кто знал настоящего Дамблдора, того, что сражался и победил в сорок пятом, не сомневались: вся правда о второй победе Гарри Поттера никому и никогда не станет известна.
Альбус Дамблдор был из тех людей, что умеют переплетать нити судьбы, не разрывая их без особой необходимости; ткать из них узоры, кажущиеся чудом тем, кто не умеет находить для каждой незаметной тонкой нити такое место в полотне, где польза от нее возрастает многократно. Среди многочисленных артефактов, что переполняли директорский кабинет, вряд ли кто-то когда-то замечал небольшой серый камешек, вроде обточенного водой осколка гранита, любопытную обманку, многократно использовавшуюся и способную не более, чем еще на одно или два превращения. Дамблдор и сам не замечал ее; но вспомнил о ее существовании именно тогда, когда пришло время…

Гарри ощутил у себя в кармане что-то очень тяжелое. Каким-то образом – каким-то невероятным образом – камень оказался у него.
Разумеется, зная о главном и всепоглощающем стремлении Тома, Дамблдор не мог допустить для того и тени шанса завладеть философским камнем. Из чудесного зеркала в карман Гарри скользнула обманка, с легкостью принявшая по желанию величайшего волшебника ту форму, что уже принимала когда-то давно в одном из домов средневекового Парижа. Гарри и Том, вкладывая все силы, сражались за пустышку.
«Может быть, - думал Альбус, шагая в волнении по кабинету, - может быть…» Запертый в чужом теле Волдеморт был слаб, а Гарри по-прежнему окружала непреодолимая защита, вместе с кровью струившаяся по его жилам. Может быть, удастся закончить войну, не начиная ее? Может быть, не понадобится раскрывать тайны прошлого, может быть, второй из великих темных волшебников двадцатого века уйдет в небытие вслед за первым, который уже все равно что там? Может быть…
Нет, Альбусу не была безразлична судьба мальчика. Он любил Гарри – по-своему, нежно и жестоко, эгоистично и жертвенно. Просто после того, как в Нурменгарде появился его единственный узник, принимать сложные решения Альбусу Дамблдору стало намного проще.

Квиррелл свалился с него. Все его лицо тоже покрылось ожогами. И Гарри внезапно понял. Каждый раз, дотрагиваясь до него, Квиррелл испытывал жуткую боль.
Подобную нестерпимую боль Лорд Волдеморт испытывал лишь раз в жизни – десять с лишним лет назад, в доме Поттеров. И вот сейчас, под обрушившейся на него мощью древней магии, он снова горел на костре, лишался кожи, растворялся заживо в озере серной кислоты. Бесплотный дух терзался плотскими муками, что достались на долю его носителя.
- Салазар великий! – сорвалось с узких риддловских губ, когда кожа на щеках Квиррелла лопнула, как оболочка печеного помидора.
И Салазар отозвался своему полукровому потомку.
Случайно или нет, но именно в эту минуту обманка истощила свою магическую силу и перестала существовать, рассыпавшись песком в кармане мантии Гарри, а заключенная в ней часть души Салазара Слизерина наконец смогла освободиться, одевшись в странную, призрачную, но все же плоть. Однако срок жизни этому существу был отмерен меньший, чем бабочке-однодневке. Кровь притягивала кровь, кровь звала на помощь – и Слизерин не мог не откликнуться, противопоставив магии любви иную магию, не менее древнюю. Противоборство их было страшным и недолгим: будто волна столкнулось со скалой, будто облако закрыло палящее солнце. Случайно сотворенная Слизерином тень была способна лишь на одно-единственное усилие; но этой малости оказалось достаточно, чтобы Лорд Волдеморт опять ускользнул из объятий смерти. Лорд же Салазар - в своем последнем земном воплощении – исчез навсегда, как исчезло за минуту до того незначительное творение его рук.
Позднее Темный Лорд утверждал, что Салазар пришел исключительно по его призыву. Неизвестно, верил ли он сам в то, о чем говорил; однако с последствиями этого происшествия ему еще пришлось столкнуться.

…А что касается камня, то он был уничтожен.
- Уничтожен? – недоверчиво переспросил Гарри.

Камнем пришлось пожертвовать – как, увы, и Фламелем. Гарри очнулся слишком поздно, а сам Альбус не мог забрать камень из зеркала; «найти, но не использовать» – это была его собственная ловушка, и он знал, что может попасться в нее. Это была та доля риска, на которую стоило пойти.
Однако даже Альбус Дамбдлор не знал всех тайн зазеркалья.
Бездна по ту сторону амальгамы – бесконечна, как бесконечна бездна по ту сторону Арки или по ту сторону жизни. Однако в одном месте не может существовать нескольких бесконечностей.
Их и не существует. Есть лишь одна - единая тьма по ту сторону.
И эта тьма с удовольствием и причмокиванием проглотила философский камень. Бездна ненасытна. Ей было плевать на свойства того, что попало в ее глотку.
Ей было плевать, что, проглотив философский камень, она приобрела некое подобие вечной жизни. Странной, размытой, ненастоящей – но все-таки жизни.
В тот же момент, когда нечто, примитивно именуемое философским камнем, окончательно растворилось в тумане бездны, за завесой стоящей в Министерстве Арки впервые зашелестели бестелесные голоса. В тот момент впервые двинулся в путь едущий из ниоткуда в никуда поезд от пустого перрона вокзала Кинг-Кросс.
В тот момент для всех, кто путешествовал из мира живых в мир мертвых, появилась пересадочная платформа – а вместе с ней опасность застрять на ней навсегда. Например, для тех, чей поезд пошел не по тому маршруту; или для пассажира, у которого вдруг оказалось на руках семь – но весьма сомнительных – билетов.
Но Гарри Поттер, уверенный в том, что камень просто уничтожен, так никогда и не узнал обо всех последствиях своего приключения с зеркалом Еиналеж. Даже через шесть лет, умерев и встретившись с Дамблдором под стеклянным куполом пустынного зала, он не догадывался, что сам приложил руку к тому, чтобы их разговор стал возможным. Планировал ли Дамблдор такой поворот событий, отдавая камень на откуп зазеркалью, или это была одна из тех случайностей, что часто сопутствуют гениальным людям, теперь уже сказать невозможно…
Той ночью Гарри не снились кошмары, поэтому утром он почувствовал себя значительно лучше. И, пожалуй, был снова готов лечь грудью на какую-нибудь амбразуру.




Подписаться на фанфик
Перед тем как подписаться на фанфик, пожалуйста, убедитесь, что в Вашем Профиле записан правильный e-mail, иначе уведомления о новых главах Вам не придут!

Оставить отзыв:
Для того, чтобы оставить отзыв, вы должны быть зарегистрированы в Архиве.
Авторизироваться или зарегистрироваться в Архиве.




Top.Mail.Ru

2003-2024 © hogwartsnet.ru