Золотое, шоколадноеЕсли пробраться сквозь ватные одеяла пыли на чердаке Корд-мэнор, можно обнаружить два телескопа, действующий автомобильный клаксон, несколько метров пожелтевших кружев, стопку фотоальбомов в пряно пахнущих кожаных переплётах и много ещё старых, странных, причудливых и бесполезных безделушек.
- Ты не поверишь, племянница. Сегодня, когда я поднимался к тебе, мне показалось, что у меня двоится в глазах. Или даже троится… не знаешь, что это могло быть?
Родольфус Лестрейндж сидит на подлокотнике продавленного кресла; зелёные с золотом глаза его смеются.
- А, это… их шестеро, - с деланной невозмутимостью отзывается Джой Корд, - не надо так на меня смотреть. Это у Наставника случился передоз.
- Долохов?.. Ну знаешь, после этого он как честный человек обязан на тебе жениться!
- Как здорово, что он не честный человек… у нас были витражи?
В только что развёрнутой выцветшей бархатной ткани ровными башенками сложены лепестки разноцветного стекла; их грани вспыхивают в лучах утреннего солнца, и россыпи солнечных зайчиков разбегаются по полу камешками из калейдоскопа.
- Чего только у вас не было… нет, Джой, серьёзно: этому чудовищу я тебя, конечно, не отдам, но о браке…
- Руди, Руди, Руди! – девчонка закрывает уши ладонями и мотает головой. – Эту часть можно пропустить.
Ну что с ней поделаешь, думает Родольфус, зажала уши – и всё, ничего для неё не существует. И почему Эдмон не помолвил её в детстве? Куда как проще бы было.
- Ладно, - вздыхает он, - Беллу на тебя натравлю, это тебе не добрый дядя Руди. Ты нашла, что хотела? Пойдём пить кофе.
От джезвы поднимается ароматный пар, он смешивается с золотистым светом и струится по комнате симфонией какой-то ликующей нежности.
Джой Корд хохочет, окружённая со всех сторон сбежавшимися к ней собаками.
- Что у тебя с ним? – щурится Лестрейндж, осторожно переливая напиток в чашку.
- С кем? С Эдвардом? – присев на корточки, она целует щенка в холодный нос. – Или с Георгом?
Родольфус закрывает глаза, вдыхая запах кофе; длинная прядь тёмно-рыжих волос падает на его белый лоб.
- С Долоховым.
- Всепоглощающее трепетное взаимопонимание. Ревнуешь? Не ревнуй, Руди, тебя я всё равно люблю больше.
- Ой дошутишься ты, племянница…
Джой поднимает голову; в её глазах застывает кленовый сироп, пронизанный лучами солнца.
Какие уж тут шутки, Руди…
Но это здорово – смеяться, когда серьёзнее вроде бы некуда. Высмеять жизнь, магию и смерть – и вот уж тебе легче и лучше, и ты чувствуешь себя выше всего высмеянного. В этом Антонин, безусловно, прав.
И прозрачнеют витражи.
Белла играет акварельный этюд: застегнуть аквамариновые браслеты на расслабленных запястьях, вплести серебряные нити в косы, приколоть букетик незабудок на платье.
Веранда ретроспективна, за окнами стылый воздух и скрюченные стволы старых яблонь.
В узорчатой раме трельяжа сизо светится отшлифованная слюда; Белла наклоняется к стеклу и, обмакнув подушечку пальца в тушь, выводит на щеке знак пик. В детстве она раздавала карты: Нарциссе - даму треф, Андромеде - бубны. Черви никогда не были достойны Дома.
Из нижнего ящика Белла достаёт фотографию. Это её секрет. Тише.
Поза лежащего юноши небрежна и спокойна – так лежат боги, вечно молодые боги в рубашках с расстёгнутыми манжетами.
Он смотрит прямо и смотрит сквозь, его глаза – колодцы, до краёв наполненные чёрным горьким ядом; этот яд оставляет осадок на всём, на чём остановит взгляд кронпринц. Белла смотрела ему в глаза слишком долго, и горечь проникла к ней в вены, дурманя и позволяя услышать едва различимые отзвуки музыки.
И теперь она кружится под эту музыку – Чёрная Королева с туго перетянутой талией и летящими юбками, святое пламя чистого безумия, детская голубизна срезанных незабудок, сливающихся цветом с небом.
Смотрите на неё теперь, пока не увяз в грязи и крови её образ. Она прекрасна – как прекрасен юноша на фотографии: первые шаги в преступление пришлись у обоих на пик красоты. А дальше…
Но пока Беллатрикс танцует, едва касаясь пола босыми ступнями. В её тяжёлых волосах вьются серебряные нити, заливается на краешке сознания невидимая флейта - и прекраснее её теперь нет.
Хозяйка скоро спустится, сообщает Долохову Бертран, священнодействующий у камина. Алмазный британец кивает, с тоской глядя в окно. Вечернее небо затянуто тучами, стелется по земле тяжёлый бархатно-белый туман и громыхает где-то вдалеке приближающаяся гроза. Вот ещё событие – в самый раз в ноябре!
Он машинально комкает попавшуюся под руку бумажку, потом разворачивает её, вчитываясь в бисерный почерк ученицы.
Когда остынет в чаше серебро с полынью,
И плющ, увивший стены, канет в омут,
В весеннем паводке и в полумраке зимнем –
О нас не вспомнят.
Когда покинет раму наш последний предок,
Исчезнет Авалон на дно морской пучины,
Что делать нам, увязшим в полубреде –
Давно и чинно?
А впрочем, здорово под черепичной кровлей
Играть в волшебников без этой боли острой.
Что, право, толку в горькой чистой крови
Ушедших в осень?
- Ну как? – спрашивает Джой Корд, прислонившись виском к дверному косяку.
- Выбросьте сразу эту сентиментальность, - морщится в ответ Долохов.
- Я тоже думаю – плохо, - задумчиво соглашается девчонка. – Сентиментально? Может быть. Кстати, я сварила шоколад. Будете?
«Признайся, Долохов…» - порыв ветра за окном приносит откуда-то из прошлого этот тёплый смеющийся голос, и в первый раз Антонин улыбается воспоминанию.
- Да, спасибо.
Небо расчерчивает паутина трещин, сквозь которые бьёт ослепительный свет; края чёрных осколков, пронзаемые этим светом, становятся васильково-синими.
Канонада грома вдруг обрывается, и, вспарывая тяжёлый воздух, на черепицу крыши падают первые крупные капли.
В комнате наполовину темно: погашены лампы, и только блики пламени золотыми бабочками бродят по стенам. Вокруг каминной решётки, слившись в одно большое бело-коричневое пятно, дремлют щенки с королевскими именами.
- В тот раз я действительно немного перестарался с морфием, - задумчиво признаёт алмазный британец.
Тягучая горечь шоколада делает мир вокруг тонким, острым и терпким. В таком мире даже хочется жить.
Долохов – определённо не из тех, с кем можно сидеть в обнимку, но Джой по-своему великий человек – ей это удаётся с удивительной естественностью.
- Смотрите, учитель, это моя мать, - она осторожно, будто боясь, что с листа вспорхнут птицы, открывает альбом. – Когда она умерла, ей было девятнадцать лет – на год больше, чем мне сейчас. Получается, мы с ней почти ровесницы.
Девушка на фотографии сидит спиной к фотографу, строгая, хрупкая, словно плащом укрытая длинными прямыми волосами. Её отражение в зеркале улыбается той задумчивой и чуточку усталой улыбкой, которая всегда отличала младших Лестрейнджей.
- Волосы у неё прямо до пола, удивительно, - Джой Корд машинально касается своих коротких вихров. – И глаза – фиалковые. Здесь не видно, конечно. Она здорово играла в квиддич, была гениальным вратарём. Правда, тиранила всю команду…
- Вижу, для вашего короткого знакомства вы неплохо её знаете, - замечает Антонин, скрывая удивление: откровенность не входит в число достоинств ученицы.
- Конечно. А чего не знаю, то придумала. Иначе она совсем неживая…
Рамина Лестрейндж улыбается, словно видит в зеркале дочь, стоящую позади. Джой Корд пьёт остывший шоколад и думает о своих совсем живых мёртвых.