Глава 3III
Посвящается Весеннему Зайцу. Просто так.
Синие тонкие мазки ложились ровно, черные — отрывисто, словно нехотя, серые пастельные — мягко, широко и красиво. Краска скользила под пальцами, то растекаясь, то собираясь в комки... подсохшие, они легко растирались в порошок, и тогда холст становился похожим на припорошенный изморозью Фонарь-Из-Сказок.
Узкие оконца под самой крышей были открыты, и Художница чувствовала редкие, холодные порывы ветра, проникавшего в мансарду; слышала шум улицы. Сияло морозное солнце, и пол был залит его светом. Свет нельзя было видеть. Художница просто догадывалась о его существовании.
Бывают слепые, которые различают даже оттенки, а бывают те, вокруг которых всегда вечная ночь. Художница относилась к последним.
Большой холст из желтоватой бумаги — теплый и грубый — покрывался красками, на нем рождались размеры и формы, и картина начинала жить. То были фантазийные цвета и животные, небо, река и холмы, чудные люди и шаткие книжные шкафы, уходящие в небо. Краски — чистые, яркие. Нет полутонов и оттенков, все сияет ослепительной простотой. Это умытый невинный мир, мир, какой видят дети, до того, как коверкаются правилами взрослых.
— Я принес тебе яблоки.
Летописец всегда появлялся внезапно, не выбирая времени, места и возможности своего появления: он возник неоткуда в углу залитой зимнем солнцем мансарды.
Художница, не оборачиваясь, кивнула. На ее бледных щеках едва заметно проступил румянец — приход Летописца всегда вызывал у нее сильные чувства.
— Сколько ты закончила картин?
— Шесть.
— Я могу забрать их?
— Зачем ты спрашиваешь?
— Мне сказали, что так принято.
Художница наклонила голову на бок, словно прислушиваясь к звукам города, доносившихся с окон.
— Я разрешаю тебе брать все, — почти крикнула она.
Летописец положил яблоки прямо на светлые доски пола — аккуратно и беззвучно — и шагнул к художнице. Она по-прежнему стояла к нему спиной. На ней была лишь тонкая белая рубашка — такая, в каких детей крестят — запачканная красками и углем.
Летописец подошел так близко, что Художница могла слышать редкие стуки его сердца.
— Что ты рисуешь сегодня? — спросил он.
Тюбик с алой краской выпал из ее пальцев, но она этого не заметила.
— Каким ты видишь красный цвет? — Летописец почти касался губами ободка ее уха.
— Он жжется. Когда дотрагиваешься красной гуаши, она словно тянется к твоим пальцам и обхватывает их, стремится проникнуть глубоко под кожу. Красный — жадный цвет.
— Тебе он неприятен?
— Да. — Она кусала губы.
— Тогда почему сегодняшняя твоя картина закрашена им?
Летописец, не сводя синих без зрачков глаз, смотрел на полотно, в котором все еще проглядывали силуэты цветов и зверей, и книжные шкафы, спирально уходящие к черно-фиолетовому небу тоже были видны, но все было заляпано пятнами алого цвета — краска стекала, смешиваясь с остальными, и грязные капли падали прямо на босые ноги Художницы. Кожа покрывалась язвами.
— Сегодня я боюсь, — ответила Художница и наконец повернулась лицом к Летописцу. Ее глаза закрывала широкая лента из белого шелка, а длинные русые волосы струились по плечам.
— Можно я не буду больше рисовать?
Летописец осторожно разжал кровавые пальцы, сжавшие ворот его белоснежной мантии, и прижал их к своим холодным губам.
— Когда-нибудь я разрешу.