Хэ-хэй*
А потом он исчез. Он обещал, но, Мерлин, как сладко было не верить в это, не думать об этом и врать.
Гермиона говорила мужу: Рон, солнышко; и ее взгляд делался настолько отсутствующим, будто она не знала, как закончить фразу. Рон устало кивал головой, поднимал голову от газеты – он чуть ли не зарывался в нее – и становилось так тошно, отвлекающие маневры, как ни странно, вовсе не сближали их; а потом – о, потом от Скорпиуса пришло Письмо:
Я рассказывал вам о ней, миссис Уизли, о той девочке, она, знаете, говорила постоянно: да ладно? – и курила крепкие сигареты. Носила яркие полосатые шарфы, и мы были молоды, бешены и беспощадны, мы выигрывали любую войну, но неизменно проигрывали битву за битвой; зимой на ресницах и варежках не таяли снежинки, а весной мы бывали ненормальны, невменяемы, неадекватны; она кричала: да ладно? – и разрывала карты надвое. Летом мы ждали друг друга в разных городах, шли по проезжей части и смеялись; у нее всегда пригорало молоко, она жалела каждого встречного ребенка и пса, гладила всех по головам, а после мы пили кофе и рисовали на бумажных салфетках в каждой кофейне, мы писали стишочки, она носила в старой, еще школьной, сумке восковые мелки. Мы, наверно, жили вечно, и жили, пусть неорганично, но звучно, а потом все оказалось нелепым крючочком, крюкообразностью, да, и, если честно, мы сами оказались слабыми и беззащитными; маленькими и глупыми – ну что вы; каждую зиму я пил коньяк на морозе и гулял с ней по лесу; она – молчала. Бабочки и ураганы были где-то около, но не связывались вместе; мы находили заброшенные качели и сидели на них, она курила свои крепкие сигареты, я отмечал, что, кажется, мы устали, она делала круглые глаза и восклицала: да ладно? Мы смеялись над глупыми людьми, мы практиковали мысль, что каждый человек смертен случайно, че, только случайно, а значит, что толку бояться; той осенью умирал наш друг, и я рассказывал и об этом тоже, я пил коньяк – и было стыло, я говорил, вы помните?
Мы сидели на подоконнике в больнице, я курил ее крепкие сигареты, она смотрела на меня широко раскрытыми глазами, я говорил: прошу тебя: закрой глаза; она улыбалась и шептала: эти люди такие странные, хэй, расскажи мне о них? – я понимал всё, теперь я действительно понимал всё, продолжал бешено верить – без доказательств – и рассказывал ей десятки и десятки историй про людей; она хлопала в ладоши, доставала мыльные пузыри и забыла про своё «да ладно?» и про сигареты свои тоже забывала; у меня до сих пор осталась та самая пачка в сумке, которую мы курили на больничном подоконнике. Наш друг все же умер тогда, мы уснули, обнявшись, а утром светило солнце, и наш друг был уже мертв той самой дурацкой случайной смертью; он умер, говорил целитель, как будто это были его жуткие инициалы; на сообщение о скорой смерти она порывисто поднялась, выдохнула: да ла-адно? – на середине фразы не выдержала, сорвалась.
Больше я никогда ее не видел.
Знаете, только так и можно, миссис Уизли. Так – необходимо.
**
Рози приезжала на рождественские каникулы домой, Рози курила в кухне с (ей так казалось) независимым видом; Гермионе было
стыдно, а Рон пытался объяснять что-то дочери – что-то о здоровье, о будущих детях, о чем-то таком прочем, Гермиона закрывала уши ладонями и ловила себя на мысли, что – какая разница, че?
Пергамент с письмом Скорпиуса она честно пыталась перечитать хотя бы пару раз – но так ни разу и не смогла; она вкладывала его закладкой в любую книгу, ощущая себя при этом глупой-лиричной и отчего-то честной. Да, именно честной – впервые – за сколько лет?
Ее дети и ее муж улыбались одинаковыми улыбками – грустными и как будто бы вызывающими; Гермиона не замечала этого.
**
Скорпиус появился с определенно расширенными зрачками, веселый и грубый; Гермиона вскидывала глаза, кусала шарф, чтобы не сказать – хэй, что ты, зачем ты, о чем ты; он, впрочем, - молчал.
- Я прочитала твое письмо.
- Это – отлично? – Он спрашивал устало, безучастно, зачем продекламировал: - Увидишь Будду – убей Будду, - и спросил без перехода: - Сколько мне лет?
- Ты просто не можешь пережить первую любовь, - мягко – кто бы знал, что она еще бывает мягкой, сказала Гермиона. – Не можешь.
- А значит, я дурак, - Скорпиус улыбался – широко и безумно. Не-ле-по.
В следующий момент он стягивал с остервенением стягивал с себя свитер, размахивал сигаретой и беспрестанно повторял –
господа, это же нелепо.
Я не боюсь, думала Гермиона, я не боюсь, вот еще.
**
Скориус целовал ее – целовал ее коротко и зло; Гермиона смеялась. Гермиона смеялась и после того, как он остановился, взъерошил волосы, чертыхнулся, закурил. Гермиона пила с ним коньяк, продолжая смеяться.
- Я же не люблю вас, миссис Уизли. Я забуду, как только пройдет полгода, я уеду, меня не останется; вы будете думать, что что-то упустили, что что-то могло бы получиться. Вам будет легче думать – потом уже, когда ранки затянуться – что я умер, покончил с собой, верно? Верно, - согласился Скорпиус сам с собой. – Нельзя шутить, если вы плачете от собственных шуток.
- Ты же и покончишь с собой, - хохотала Гермиона. – Так – все – будет.
Скориус ухмыльнулся, поцеловал ее еще раз – будто дал ей пощечину – и ушел.
Действительно ушел.
**
Гермиона перечитывала его единственное письмо о той девушке, Рон требовательно и робко заглядывал ей в глаза, шептал – солнышко, солнышко; и замолкал; Рози ходила с определенно расширенными зрачками, Гермиона старалась об этом не думать.
Я счастлива, но ко всем чертям, шептала она. И хохотала.
****