Глава 1Дверь камеры лязгнула, и на пороге появился… человек.
Это был так странно, что Ойген Мальсибер даже принял его поначалу за галлюцинацию – но нет, тот был настоящим, из плоти и крови – и первое, что сделал вошедший, это отогнал дементоров, медленно скользящих по коридору.
- Мистер Мальсибер, - сказал человек и представился, добавив в конце: - Департамент охраны магического правопорядка.
Ойген, не разобрав имени, молча и непонимающе смотрел на него. За… сколько? Кажется, уже - или всего, тут как посмотреть – за два года, проведённых здесь, он совершенно отвык от слов – хотя узники порой перекрикивались друг с другом, сам он никогда этого не делал. Не потому, что был нелюдим – вовсе нет, просто услышать было реально только соседей, в крайнем случае тех, кто был строго напротив – а вот тут ему как-то фатально не повезло: его камера оказалась между Блэками – кузеном и кузиной – а напротив расположился Долохов. О чём было говорить с ними? Они и на свободе-то не дружили… да нет, не так: Долохова Мальсибер бесил, а тот его самого раздражал просто невероятно; с Беллатрикс найти общий язык могли, кажется, только её муж да сам Лорд, а Ойгена она то пугала, то озадачивала, и он всегда предпочитал держаться от неё подальше, ну а Сириус… В школе они были противниками – во всём, начиная с квиддича (оба играли, оба – охотниками, и оба были весьма хороши… вот только в разных командах) и заканчивая обычными потасовками, которые с конца пятого курса перешли из разряда школьной вражды в нечто большее: Мальсибер не простил их четвёрке безобразное оскорбление своего школьного друга, и хотя совершенно искренне не мог понять, почему тот попросту их не отравит, принял это как данность и время от времени мстил сам – со всей свойственной ему неуёмной фантазией. На шестом курсе Снейп однажды, прижав Ойгена в угол, категорически запретил ему связываться с Люпином – Мальсибер тогда так изумился, что даже спорить не стал, решив, что его приятелю чем-то пригрозил то ли декан, то ли сам директор. К тому же, непосредственно к гриффиндорскому старосте претензий особенных у него не было: он прекрасно понимал, почему тот не вмешался – Ойген тоже бы не полез останавливать кого-то из друзей, того же Северуса, к примеру, в такой ситуации. Посему он с удовольствием отыгрывался на двух других, маленького Питера даже во внимание не принимая. Успех это имело неполный, и всё же – о чём ему теперь было беседовать с Сириусом? Который вообще непонятно что делал здесь: во всю эту дикую историю тут не верил никто, а сам Блэк ничего не комментировал.
Впрочем, Ойгену и вовсе было не до разговоров. Первые недели он вообще всё время ожидал, что какая-нибудь из здешних тряпично-кожистых тварей, которые окружили его уже в тот момент, когда их вели по коридорам, не удержится и поцелует-таки его – но нет, те, похоже, хорошо знали границы. Так что целовать дементоры его не целовали… а вот обниматься с ними ему довелось. И ничего страшнее Ойген в жизни не чувствовал. В самый первый момент это показалось ему похожим на легилименцию - правда, очень грубую, неумелую и связанную не с сознанием, нет, а с чем-то иным, непостижимо сакральным, с божественной искрой, спрятанной так глубоко внутри его сути, что присутствие её Ойген не осознавал ранее – пожалуй, именно это можно назвать душой. И все же это было похоже - сначала. А потом словно лишенная какой-либо собственной даже не то что индивидуальности - самой жизни плоть дементоров будто бы растворила его собственную и, коснувшись его души, начала очень медленно и методично врастать в неё, смешиваясь с ней и растворяя границы между существованием и небытием. Когда это произошло в первый раз, он так кричал, что сорвал напрочь голос – но это не только не помогло, а, кажется, собрало вообще всех дементоров в его камере – и когда он потерял сознание, то упал не на пол и не на койку, а прямо на них.
Они долго не уходили – пока, кажется, не выпили его до самого дна. И когда однажды наступил день, когда в его камере не осталось ни единого дементора, он не то что порадоваться не смог этому – он вообще никак не сумел отреагировать, просто лежал и тупо смотрел в непривычно пустое пространство. Ему даже уже умереть не хотелось – ему вообще ничего не хотелось, он забыл, как это – хотеть.
Но потом, к сожалению, вспомнил…
И тут же снова увидел их. На том, что можно условно считать лицом у дементора, никогда не бывает какого-то выражения: у них нет мышц, и ему просто неоткуда взяться, однако тогда Мальсиберу показалось, что те глядят с любопытством и ожиданием: а не найдётся ли у него ещё чего-нибудь вкусного? Хотя глаз у них тоже нет. Потом один из них подплыл к нему – и Ойген вновь потерял сознание, на сей раз тихо, даже не вскрикнув.
Однако это было только начало.
Просить их, разумеется, было бессмысленно – но он всё равно просил, то рыдая, то просто шепча: «Пожалуйста!» Им нравилось, и они подплывали поближе. Со временем, правда, он то ли научился переносить их прикосновения, то ли, напротив, потерял способность падать от их касаний в обморок – и даже почти привык к ним… и тогда они снова ушли. Но стоило ему немного прийти в себя и начать что-то чувствовать и вспоминать – как те появились снова.
А теперь здесь сидел этот человек и смотрел на него… Ойген не мог разобрать, с каким выражением. С каким-то. Но ему было можно иметь его – выражение эмоций и чувств на лице – потому что у него была палочка, которой он мог отогнать дементоров.
А палочку Ойгена сломали…
На суде. Сразу после оглашения приговора.
Как он плакал тогда! Ничего не мог с собою поделать – рыдал навзрыд, когда понял, что сейчас будет, а когда та сломалась со звонким треском – закричал. Над ним смеялись… Тогда, в зале суда, он в последний раз видел родителей – и маму, и папу. Именно так: никогда он не называл их иначе, даже когда вырос (хотя как вырос? Когда их судили, ему едва исполнился двадцать один), разве что отца иногда звал «отцом», да и то редко и за глаза. Папа и мама… Как же он был виноват перед ними! «Простите!», - прокричал он тогда, когда его уводили – не понимая, что добивает их этим окончательно. Особенно отца…
- Мистер Мальсибер, вы меня понимаете? – вежливо поинтересовался человек, вошедший к нему в камеру.
Ойген попытался ответить, но никак не мог вспомнить, как звучит и как выговаривается обычное «да». Поэтому он просто кивнул.
- Сожалею, но я принёс печальные новости, - равнодушно проговорил человек. – Ваши родители умерли на прошлой неделе. Мы не можем сообщить вам подробности, но смерть их была естественной.
Умерли?
Ойген даже не сразу понял, что ему говорят. Так быть не может… они не могли умереть! Они должны были дождаться его! Он ведь… к кому же ему теперь возвращаться?
- Я сожалею, - повторил мужчина, развернулся – и вышел из камеры.
Лязгнула дверь…
Вот тогда-то он и поверил, что Азкабан – навсегда.
Но и это тоже не стало концом – хотя должно было. Возможно, он был слишком живучим – и кровь его римских предков брала вверх, едва это становилось возможным: чувства возвращались… и вновь приманивали дементоров. И всё повторялось…
В один из дней – очевидно, летний, и настолько жаркий и солнечный, что это даже здесь ощущалось – Ойген лежал без сил на полу, потому что встать с койки, чтобы дойти до миски с едой, которую почему-то всегда оставляли у двери (хотя, казалось бы, какая разница, куда её поместить чарами), он встал – а вот обратно дойти уже не сумел: так и упал там и лежал на ледяном полу, чувствуя, как холод старых камней проникает не то что в тело – в кости… так вот, в один из таких дней Долохов начал петь.
И это было началом кошмара… Потому что пел он проникновенно, с такими тоской и надрывом в голосе, каких Мальсибер никогда прежде не слышал и даже представить себе не мог. Ойген не думал, что ещё есть что-то, способное расшевелить его душу – но у того получилось… и тут же, конечно, явились они. Дементоры. Вернее, неправда – не тут же, а ближе к вечеру. И когда Долохов затянул один из своих рвущих сердце романсов в следующий раз – Ойген отчаянно закричал: «Хватит!» - но его, конечно, никто не послушал.
А Блэкам нравилось… что одному, что другой… они даже подпевали – если это можно было, разумеется, так назвать.
А Ойген тихо умирал от этих выматывающих душу песен.
Самое страшное – что сны здесь всё равно снились. Причём иногда вполне мирные и даже радостные – вот эти-то и были самыми жуткими, ибо как раз на них слетались дементоры. В какой-то момент измученный совершенно Ойген даже начал получать своеобразное… не удовольствие, разумеется, но нечто, его напоминающее – от их прикосновений. Он настолько истосковался от одиночества, что даже подобное… общество, порой, казалось ему лучше, чем никакого. Иногда ему даже представлялось, что он начинает понимать и чуть ли не жалеть их – странных тварей, лишённых тепла настолько, что, высасывая его из других, они так никогда и не могли им согреться.
С этого момента он начал разговаривать с ними. Те, как ни странно, слушали, и, кажется, даже понимали. А однажды… ответили – в первый момент Ойген отстранённо подумал, что, кажется, всё же сошёл с ума. Но со временем он привык и даже почти начал ждать эти странные разговоры – это всё равно было лучше, нежели полное одиночество и молчание, которых он никогда не мог выносить. А дементоры… Постепенно он научился различать их – сперва по саванам: порванным и потрепанным, тронутых тленом у всех так неповторимо по-своему, а после и, если можно так выразиться, в лицо – и уже удивлялся, что прежде они казались ему одинаковыми. Ведь ничего же подобного… они все такие же разные, как и люди.
Он говорил с ними о многом… да почти обо всём. И они отвечали – по-своему. Разговором в обычном смысле это назвать было нельзя – но всё же нечто похожее получалось. Зато он внезапно перестал мёрзнуть – он не знал, почему, то ли просто привык, то ли эти странные существа отдали ему какую-то свою способность переносить холод, но того больше не было. И голода не было… хотя он продолжал есть – просто чтобы почувствовать что-нибудь, кроме них и особенно их странных, похожих на старую ломкую кожу… чего? Рук? Если это руки, конечно… Ойген как-то держал одну – очень лёгкую и кажущуюся невероятно хрупкой - в своих ладонях, и потом полдня не мог отогреть те даже собственным дыханием. Это было ещё до того, как он утратил чувствительность к холоду…
В целом... контакт? Общение? Он не знал, как это назвать правильно - поделилось постепенно на две части: на такие вот странные разговоры - и на то, что Ойген, за неимением лучшего, определил для себя как «питание» - когда дементоры высасывали из него то, что умудрялись найти. Он не злился - на злость сил не было - только просил измученно: «Не надо... пожалуйста!» - бесполезно, конечно. А потом вновь разговаривал и даже жаловался - им же на них самих. Порой его это смешило (слишком уж абсурдной была ситуация) и его... собеседники тут же и ужинали - смехом. Очень удобно - им нравилось. Кажется.
Выход обнаружился совершенно случайно: в какой-то момент во время очередной такой трапезы Ойген от тоски и от ужаса прокусил кожу на своей кисти - и ощутил острую боль даже сквозь марево окутывавшей его в тот момент жути. А дементоры... потеряли к нему интерес. Когда они постепенно исчезли, он ещё очень долго лежал, сперва глотая собственную соленую и горькую кровь, а потом просто зализывая пульсирующую болью рану. Так он впервые обнаружил, что можно чувствовать что-то, не вызывая аппетита у этих тварей - и это оказалось его личным спасением.
С того момента не было ни одного мига, когда бы у него что-нибудь не болело: как только подживало одно, он ломал или ранил другое - и так чувствовал себя все же живым. А под конец, когда он заболел, почему-то вдруг неожиданно простудившись - не сразу же, а спустя много, очень много лет заключения - стало почти хорошо: больных, покуда те не начинали умирать, твари не трогали. Он и болел... простуда быстро спустилась в легкие, и начался кашель, сперва сухой и короткий, потом долгий и влажный - а однажды ночью у него пошла горлом кровь. Ойген почему-то перепугался - хотя уже давным-давно очень ждал смерти - и, может быть, вправду бы умер...
Спас его Блэк.
Невольно, конечно.
Однако факт: побег Сириуса Блэка, случившийся аккурат в ту же ночь, переполошил всех до такой степени, что ауроры перевернули Азкабан вверх дном, осмотрели каждый не то что дюйм - миллиметр, наверное - и, конечно же, особенно пристально – соседние камеры.
Это-то Ойгена и спасло.
Строго говоря, спас его вполне конкретный аурор - высокий и чернокожий. Мальсибер не знал его имени и вообще помнил плохо их встречу: когда тот вошел, Ойген лежал, оперевшись спиной о каменную холодную стену, потому что лежа дышать у него не выходило, и судорожно, с трудом втягивал ртом воздух, вдох за вдохом. Было это больно и тяжело, и все силы его уходили на то, чтобы продолжать делать это - он даже не сразу понял, что говорит ему этот чернокожий мужчина. А вот тот как раз понял всё превосходно: например, то, что если у него есть желание допросить этого заключенного, его придется сперва хотя бы немного привести в нормальное состояние.
Его подлечили тогда - кашель так и не прошел до конца, но кровь так сильно больше не шла, да и боль при дыхании пропала. Его даже перевели на несколько дней в другую камеру, наверх: там было сухо и, по сравнению с его прежней, очень тепло.
Он был благодарен за передышку, хотя и думал с тоскливым ужасом о том, что скоро ему придется вернуться, и все начнется сначала. Но сейчас ему было почти хорошо: здесь, наверху, никаких дементоров не было. И когда тот чёрный аурор снова пришел и начал задавать свои вопросы - он представился, но память Ойгена стала странной и не удержала имени, которое, кажется, было сложным и длинным... а может, ему просто так показалось - Мальсибер искренне попытался ему рассказать хоть что-то, но ему было нечего. Собственно, о самом побеге он узнал только сейчас - и обрадовался, да так сильно, что и сам удивился, и аурора, кажется, поразил. Внятно объяснить свою радость тому он не смог, потому что сам вопрос показался Ойгену невероятно диким: как можно не радоваться тому, что хоть кто-то отсюда выбрался?! Сам или не сам - не имеет значения, хотя это ведь так здорово, что сам! Плевать, что это Сириус Блэк, плевать, что они - враги... были когда-то врагами, что он никогда не был своим: они все стали своими здесь, Ойген бы даже за Беллу порадовался, что уж её кузен... Посему на уточняющий вопрос аурора:
- Вы рады, мистер Мальсибер? - он абсолютно искренне сказал:
- Да! - и, кажется, даже смог рассмеяться.
- Что вы знаете о его планах? - поинтересовался аурор.
- Жить, - не колеблясь, ответил Мальсибер. Потому что какие ещё могут быть планы после такого?
- Вы полагаете, он станет искать Поттера?
- Поттера?
Имя было знакомым... Ойген нахмурился, пытаясь вспомнить, кто это, и память выдала что-то смутное: школа, квиддич... охотники! Точно! Они оба - охотники!
- Будет, - кивнул Ойген с облегчением: ему хотелось помочь человеку, подарившему ему несколько дней передышки. И добавил: - Обязательно.
- Вы уверены?
- Конечно! - он даже кивнул для убедительности, и добавил, с трудом вспоминая слова: - Школа...
Он хотел объяснить, что они оба были в школе охотниками, значит, дружили, а друзей обязательно ищут - но сил и слов у него хватило только на это.
- Мы его поймаем, - сказал аурор и добавил с мрачной иронией, - спасибо за помощь, мистер Мальсибер. А то больше ведь нам никто не помог. Вы были весьма любезны.
Ойген снова не очень понял его: застрял на первых же трех словах. Поймают? Не-ет... никогда они не поймают того, кто сумел убежать отсюда и обхитрить этих тварей. Невозможно... Того, кто сбежал отсюда, поймать нельзя. Да и друзья же ему помогут... кажется, у Блэка было много друзей. Он не помнил ни их самих, ни того, откуда он это знает - но ему было достаточно самого факта: он все-таки помнил. А как много - не важно...
Поэтому он только рассмеялся в ответ - и помотал головой. Говорить ничего не стал - слова путались, он совершенно отвык общаться с людьми, с которыми нужно было разговаривать вслух: дементорам хватало внутреннего проговаривания, и даже не проговаривания, а образов. Слова они понимали куда хуже - а вот образы считывали отлично, и именно так Ойген последние несколько лет и общался, и слова теперь казались ему грубыми и неточными.
Аурор так и ушел тогда - а на следующий же день Ойгена вернули обратно. И к нему, слегка отогревшемуся там, наверху, и до сих пор так радующемуся блэковскому побегу, тут же слетелись дементоры, и очень скоро никакой радости в нём не осталось.
Но память - была. И поскольку радоваться он здесь не мог - просто не успевал толком - он начал просто думать, сперва о Блэке и о том, как тот счастлив сейчас, на воле, а потом и просто стал вспоминать. Всё подряд... начав с того же Блэка, квиддича и гриффиндорских охотников, он вспомнил в какой-то момент, что сам ведь тоже играл, причем против него же... и вот так постепенно он вернул сам себя. Но слишком многое из того, что он вспоминал, привлекало к нему дементоров - и Ойген раз за разом отбрасывал образы: сперва родителей, после - друзей, потом просто товарищей... но не думать совсем ни о ком он, раз вспомнив, как это делается, больше не мог - ибо это стало единственным, кроме боли, за что он теперь держался.
Однако, в конце концов он нашел один образ, который вызывал у него весьма сильные эмоции, но дементоров не привлекал.
Ибо это была неприязнь, а она им неинтересна.
Тёмный Лорд.
Вот о нем Ойген и думал... и чем дальше - тем больше. Вспоминал и анализировал - насколько умел, конечно, ибо анализ никогда не был его сильной стороной. И чем дольше он думал о нем - тем сильнее становилась его неприязнь, и однажды она переродилась в ненависть.
Он ни секунды не верил в то, что тот мёртв. Метка на предплечье была - и она, порой, как казалось ему, то темнела, то вновь становилась бледной - а главное, он так и продолжал ощущать ту связь, которая когда-то казалась ему почти незаметной.
Наверное, эта ненависть и держала его - она да еще его странные «беседы» с дементорами, ибо больше говорить здесь было по-прежнему не с кем. Правда, протяжные песни Долохова больше не причиняли боли, и Ойген их почти полюбил - вот только звучали они все реже и реже, а потом вообще прекратились.
А однажды он проснулся от резкого жжения в левом предплечье, машинально приподнял рукав посмотреть, что там такое - и заорал от... сложно сказать, от чего: то ли от неожиданности, то ли от ужаса, то ли от ярости. Но точно не от радости - в отличие от, кажется, многих других: коридор наполнился сперва их криками, а потом и дементорами.
Которые, кажется, в первый раз за все эти годы обошли его камеру стороной.
Ибо чего-чего, а уж радости в ней не было вовсе.
С тех пор Азкабан наполнился ожиданием, а дементоры снова получили достаточно пищи, ибо ожидание - это надежда, а надежду они любили. Обходили они теперь одну только камеру - ту, в которой прежде так любили бывать, но постоялец которой теперь ничего не мог предложить им. Хотя он тоже ждал...
Очень ждал. Ойген не смог бы сказать, чего именно - вероятно, свободы... но о ней он не думал - он вообще ни о чем не думал, кроме того, что человек, устроивший ему этот ад, снова жив, и что ему самому никогда, никогда его не убить и никак иначе не уничтожить. Он давным-давно запретил себе думать о доме, и сейчас если и хотел бы туда попасть, то лишь для того, чтобы отыскать все имеющиеся у них в библиотеке проклятья - и использовать их, надеясь, что хотя бы какое-то все же сработает.
Потому что из своих странных бесед с дементорами он вынес одно твердое убеждение: любое живое существо можно убить.
Абсолютно любое.
Потому что если есть жизнь - есть и её противоположность.
И называется она смерть.