День сентября номер семь. «A long time ago we used to be friends»То, что не убивает нас, делает нас… злее.
Если бы мое мнение кого-нибудь интересовало, и этот кто-то вдруг спросил меня, каким должен, по моему мнению, быть идеальный мужчина, я бы ответила ему так, как он и не ожидал. Я бы ответила широко, развернуто и наиболее полно. Я бы сказала, что идеальный мужчина, как паззл, складывается из трех составных частей.
Первым кусочком паззла, несомненно, является музыка. Идеальные мужчины, несомненно, слушают только старый добрый рок. Тот самый, бухающий из раздолбанных колонок или наушников, впивающихся в уши. Вы спросите почему, я отвечу. Всю мою жизнь, начиная с раннего детства, все существа мужского пола, достойные признания и уважения, слушали рок. Три моих шалопутных братца заслушивались «Арией», «Королем и шутом», «Красной плесенью», «Queen», «Deep Purple», «Merlin Menson», «Наутилусами» и «Кукрами». Мне, маленькой девочке с бантами, сроду не разрешали запихивать в наш кассетник одолженные у подружек кассеты «Руки вверх» и Бритни Спирс. Собственно, делать мне было нечего, так любовь к року всех вариаций впиталась в меня с молоком матери и первым пивом. С тех пор прошли года, наш кассетник уехал на ПМЖ на дачу, братья выросли, но осталось две вещи – моя приверженность року, пусть «инди» или «альтернатив», и полная уверенность, в том, что мужики попсу, электро или реп слушать не могут. Ну, настоящие мужики, знаете ли… вот коробит меня от этого, просто воротит напрочь.
Второй, не менее важной составляющей, являются руки. У настоящих идеальных мужчин руки не могут быть руками субтильных лесных эльфов, у идеальных мужчин не могут быть руки девочек-пианисток, не могут быть руки, охваченные серебром дюжины колец. У настоящих мужчин руки, как говаривал любимый поэт моего брата «…буду мати вени від праці здуті», вот именно, не стучащие по клавишам фоно или ноутбука, натруженные мужские руки.
– Лен, аллё! – рычит низким рычащим басом мой братец Стас, по-свински кончиком идеальных мужских пальцев собирая со стенок креманки остатки растаявшего пломбира, – Ты о чем задумалсо? Слышишь меня?
Я смотрю на его запястья, замаранные краской вместе с манжетами рубашки, и вспоминаю самое главное, про третью часть паззла. Идеальный мужчина должен быть талантливым. Вы скажете, что это какой-то расизм, как говорит на это заявление мама. Мол, человек либо талантлив, либо нет, это заложено на генном уровне, все равно, что считать неполноценными голубоглазых или чернокожих. На что я отвечаю вам и ей такими словами – каждый человек по природе своей бобр… в смысле по природе своей талантлив. Вот Стас обладает одним из самых явных, плавающих на поверхности талантов – он рисует, так, как я и представить не могу, не то, что изобразить в плоскости. Он рисует, и это явно, а кто-то обладает талантом писать в «паскале» мультики или стричь самшитовые кусты не хуже Эдварда руки-ножницы, и только его личный выбор состоит в том, развивать талант или нет. Если вы считаете, что стричь самшитовые не круто, то включайте в своих наушниках Басту, БандЭрос, DJ Smash, прячьте тонкие руки в карманы и шагайте, шагайте прочь по дорожкам средь самшитовых кустов.
Стас засовывает в рот палец, и моя верхняя губа брезгливо поддергивается. Господи, ну, как он может, у него же вечно под ногтями краска, краска, забившаяся в поры и содержащая свинец. Он же окочурится скоро, будет пальцы облизывать.
– Что? – отзываюсь я и, поднявшись, отнимаю креманку у Стаса и мою, пока он не начал ее языком лизать.
– Спрашиваю уже пятый раз, как дела в школе. В школе. В школе. Прием, Хьюстон на орбиту. В школе. Как дела?
Я вытираю креманку вафельным полотенцем и ставлю в буфет. И вообще, сдалось ему за полчаса до университета мороженного наесться?
– Херово, как обычно.
Странные вопросы задает мне братец Стас без пятнадцати восемь утра седьмого сентября, понедельник. Задает так, как будто заранее не знает ответа, как будто не знает, что в родной школе номер 14 города N я принадлежу к касте неприкасаемых. Это значит, что со мной никто не разговаривает, когда я выхожу к доске, мне ставят подножки, когда отвечаю – хихикают наркоманским смехом. Сейчас я иду к мойке со страшными предосторожностями, чтобы Стас не увидел, как я хромаю. В пятницу меня столкнули с лестницы в холле, и я разбила коленку в пух и прах. Сейчас вся эта радость опухла и ужасно болит. Если Стас увидит, то взбесится. Что поделаешь, горячий нрав – в копилку истинно мужских ценностей. Стас взбесится, а поделать все равно ничего не сможет, как не может поделать никто, к чему лишняя нервотрепка?
Вы спросите, какого черта меня так не любят не в школе? Меня не то, что не любят – меня гнобят. Знаете, так гнобят добрые школьники детей из неблагополучных семей, приносящих в класс вшей, девочек с замшелой кожей и крысиными косичками, которых воспитывают бабушки-дедушки, больных, умственно отсталых, психически неуравновешенных. Школьный закон гласит, что каждая Катя Пушкарева, оденься она сносно, покажись в компании «крутых ребят», сходи с ними на пиво, сразу становится выше в глазах окружающих. А если одна из школьных львиц признает ее своей подружкой, правильно накрасит глаза и губы, то Катя Пушкарева превратится в Перис Хилтон в лучшем значении этого слова. И никто и никогда не помянет, что когда-то она носила подмышкой томик Тургенева и ковырялась в носу на задней парте. Это «Закон школьной популярности», который в обратном направлении не работает. То есть школьная львица, принимающая или не принимающая условную Катю Пушкареву в общество «крутых» сама не может стать неудачницей, шпыняемой в коридоре. Вероятность этого крайне мала. Привет, меня зовут Лена Паресьева, и я именно такой вариант. Меня спустили вниз по социальной лестнице и упорно пытаются похоронить еще глубже, затолкать за плинтус. Поэтому да, в школе полная херня. Полнейшая. Мой светский львиный рык захлебнулся то ли в крови, то ли в слезах.
– Как Коля? – спрашивает Стас, накидывая на плечо ремень своей сумки, и глаза его тревожно исподлобья ощупывают мое лицо.
Утро идиотских вопросов? Ну, конечно, он знает, что я отвечу.
– Понятия не имею.
Коля – это мой брат номер два, обладатель мужских рук со вздутыми венами и любитель группы «Кино» и Михаила Гребенщикова. Коля, мой прекрасный двоюродный братец, который за время травли на меня ни разу не поспешил протянуть руку помощи. А предпочитает тихонько наблюдать за всем со стороны, злобно потешаясь изредка.
До конца школьного обучения, вместе со всеми экзаменами и, даже, выпускным, осталось ровно 287 дней. Об этом свидетельствует специально нарисованный для меня Стасом календарь без дат, только с днями, разграфленными по месяцам, и имеющим нумерацию 278, 276, 276 все уменьшающуюся к выпускному. К каждому месяцу прилагается смешная иллюстрация-комикс про школу, про бюстик Ленина у директора в приемной, про фикус у кабинета физики и прочие школьные достопримечательности. Календарь этот Стас мастерил на какой-то зачет, но заранее приурочил его к моему дню рождению. Стас сам со школой попрощался еще два года назад, мы отчаянно махали ему, «уходящему со школьного двора» и, плачущие в носовые платки, не знали, что нас ждет в его отсутствие в этой школе.
Выпроводив Стаса, не спеша собираю сумку, обуваю кеды и выхожу на лестничную площадку. Каждый божий день вот уже на протяжении нескольких лет один и тот же вечный марафон – навалиться на дверь, чтобы замок закрылся, сбежать пешком с шестого этажа, преодолев 84 ступеньки, пропахших куревом и мочой, все не прикасаясь к перилам, ни в коем случае, навалиться мизерным весом на железную дверь подъезда и выпасть во двор, поздороваться с дядей Мишей, владельцем кавказской овчарки Мильды, протопать по кленовой аллее к шоссе. Сегодня я шуршу первыми сорвавшимися в кленов листьями, а не пройдет и тридцати дней, как мне придется, как козе, перепрыгивать через глубокие, как Марианская впадина, лужи. На переходе оглядываюсь во все стороны, дожидаюсь, пока путь станет свободен, и только тогда перехожу. Спасибо, один раз меня тут уже хлопнуло бампером безумное такси без шашечек и мозгов. Теперь мне предстоит пять минут ловких и выученных до миллиметра плутаний по дворам, и я в школе. Вы бы заблудились в паутине дворов, старых, увенчанных скрипучими качелями, как коронами, и разделенных на части тропинками, протоптанными тысячами шагов изо дня в день, я не представляю без них жизни. И сегодня я бы даже перепрыгнула через карусельку, намертво замершую у столика для домино, потому что дети закончились в этом дворе навсегда, но мое распухшее и саднящее колено против. Оно против прыжков, быстрого и привычного хода галопом, мое колено против даже самой идеи сегодняшнего похода в школу. Но если я не пойду сегодня, не пойду завтра, они поймут, что выиграли, что сумели меня поломать или того хуже – запугать. Поэтому я иду тем путем, который выбрала годы назад, которым шла десяток лет назад, и Стас вел меня за руку, который преодолевала сама и в компании моего бывшего лучшего друга Саши Буланкина, на зло всем завистникам, которые сейчас, верно, умирают от счастья и осознания своего превосходства, что Саша Буланкин больше не мой друг и защитник.
«A long time ago we used to be friends
But I haven't thought of you lately at all»
Когда я думаю о времени, оставленном мною за плечами, то склонна раздваиваться. Я не знаю, как дать оценку, со мной произошедшему, и ныне происходящему. Когда ты в центре внимания, когда тебя любят, когда тебя окружают вниманием, слушают, открыв рот – это безумно приятно, все твои коммуникационные потребности удовлетворены. Когда тебя бойкотируют на протяжении года – это не самый приятный опыт, и ты ощущаешь себя самым поганым волком в стае, который держит хвост поджатым к брюху. Это с одной стороны. А с другой стороны, если поднять себя над всеми распрями и детским самоутверждением, то оказывается, что годы, прожитые в окружении толпы чужих людей, потрачены зря. Не прочитаны книги, не посмотрены фильмы, не сыграны партии в шахматы, ты не развивался и умирал-умирал-умирал, и кто знает, кем бы была я сейчас? Тупоголовой марионеткой в мужских руках Сашеньки Буланкина? Я, черт возьми, нашла себя, определилась с планами на будущее и имею все шансы их осуществить. Если отринуть весь этот школьный бред, то я счастлива.
«It's something I said, or someone I know.
Or you called me up, maybe I wasn't home»
Эта школа мне напоминает католический костел, потерявшийся и отбившийся от своей европейской стаи. Напоминает, потому что виды на озеро, разрезанное мелями и уходящее за горизонт, и жилой массив закрыты от нас витражами, аутентичными дорогими витражами, потому что разноцветными кляксы витражных бликов пляшут по стенам, изрезанным барельефами, потому что из класса в класс мы проходим сквозь высокие стрельчатые двери, берясь за кованые ручки, потому что на полу в холле мозаикой выложен грифон. Не самый подходящий антураж для учебы подростков пубертатного периода – то непомерно большие классы, то крошечные каморки, вечный холод зимой, когда тепло поднимается к трехметровым потолкам. И, конечно же, все это ЯВЛЯЕТСЯ ИСТОРИЧЕСКОЙ ЦЕННОСТЬЮ. Нас бы давно уже выселили в другое здание, если бы в этом городишке можно было найти здание, которое бы уместило девятьсот голов и не развалилось через день. А школа небольшая, увенчанная миниатюрной башенкой, но крепкая, хоть и очень старая, школа нас держит еще. Держит в повиновении, и мы не против. Я уверена, что никто другой, кроме как Усадьба, виновата в том, что периодически мы всем школьным коллективом вляпываемся в какое-то дерьмо, и я так же уверена, что она толкает нас по отдельности и всех вместе на дикие, архаичные по природе своей поступки. Завалить, укусить, съесть, уничтожить. Это он, этот Дом толкает нас на это, молодых и неокрепших.
В буфете, злая и взмыленная, я занимаю крошечный двуместный столик у окна, чтобы меня вдруг не выгнали из-за большого «крутые», и смотрю в окно, заткнув уши наушниками, затихшие на физике «Братья» снова начинают с того места, где я их оставила на паузе.
«It's something I said, or someone I know.
Or you called me up, maybe I wasn't home»
За соседним большим столом расположился театральный кружок. В этом году наш деятельный режиссер Виталий ставит на сцене актового «Фауста», и попутно заставляет всех участников вырабатывать командный дух. Они вместе едят, ходят и сидят за партами, насколько это позволяет делать природное разделение на три класса. С исполнителями ролей этот деятельный перец-режиссер разобрался еще весной, так что с первого сентября вся честная компания запряглась в уздечку «Фауста».
– Привет, Паресьева, – напротив меня усаживается Буланкин, неумело просовываясь между столиком и рамой раскрытого окна, в конце концов, его зажимает между крышкой стола и стеклом, так он и остается сидеть. А я остаюсь нелепо на него смотреть. О, привет, меня зовут Лена Паресьева, сегодня седьмое сентября 2009 года, и первый раз за год мой бывший друг Саня решил за мной заговорить.
«Come on now, honey,
Bring it on, bring it on, yeah»
– У нас проблемы, Паресьева, – говорит Саша не дождавшись ответного приветствия.
Он говорит, не смотря на меня, уставившись куда-то за окно, на клумбу петуний, от которой поднимается запах цветочной пыльцы и меда, поэтому я перевожу взгляд округлившихся глаз вбок. Из-за столика театралов Ярик делает мне «страшные глаза», наполненные удивлением и непониманием, а потом широко улыбается и подмигивает глазом. Я поворачиваюсь к Буланкину и сжимаю улыбку с тонкую ниточку побелевших губ.
– Буланкин, ты со мной разговариваешь, не считая обсуждений совместных рефератов по литературе, первый раз за год. Какие у нас с тобой могут быть общие проблемы?
«Come on now, sugar,
Bring it on, bring it on, yeah»
Вот, а Буланкин мне напоминает звезду сокера. Вы скажете, почему сокера, а не футбола? Ведь так говорят только американцы, а я отвечу. Потому что на Саню нужно смотреть глазами голливудского кино – игрок в сокер, мальчик, которого все любят, а телочки вешаются на шею. Белые «Адидасы» и «Пумовская» футболочка в обтяжку. На Буланкине можно изучать строение мышц человека просто не снимая футболки – вот это косые мышцы, а это бедренные, а это…
– Твой братец Коля украл у меня ноутбук.
Ой, блин, ну, как можно хотеть, чтобы нас не дразнили нищими. Если главный борец за равноправие крадет не лучшую технику у звезды сокера?
– Это печально, но мне параллельно, – отвечаю, непроизвольно поворачиваясь к «театральному» столику, Коля должен быть там, как и каждый год до этого, но в данную минуту завтракают только полдюжины девчонок, хохочущих над остряком Яриком и черная забитая в уголок Маринка Зотова.
– На ноутбуке полный архив наших фото, – продолжает он.
«We used to be friends a long time ago»
Ну, да, долгих три года мы были лучшими друзьями. У Буланкина полно моих фото.
– Фото из «Лесной сказки», из «Ундервуда», и с Ванечкиного Дня Рождения. У тебя проблемы, Паресьева, если они все всплывут – на тебе придется ставить крест.
«We used to be friends a long time ago»
Мы слишком давно были друзьями, чтобы было сейчас на что рассчитывать. А Буланкин зря рассчитывает, что я так легко смогу пойти и забрать ноутбук у Коли, даже если он мой брат. Как говорится, «Мы были родственниками очень давно», и магическим каким-то образом ими быть перестали.
– Он меня шантажирует.
«We used to be friends a long time ago»
– Лучше бы он его продал, – цокаю языком.
– Он меня шантажирует. Знаешь «Колонку идиота»?
Я киваю головой, непроизвольно втягиваясь в его игру.
«We used to be friends a long time ago»
– Так вот, в «Колонке идиота» какой-то мудак написал статью про Зотову, – мы синхронно поворачиваемся и смотрим на Зотову, скрючившуюся на стуле, – а теперь этот идиот…
И в душе у меня ничегошеньки не шевелится, когда моего бывшего брата называют идиотом.
– И теперь этот идиот говорит, что ноут не вернет, пока статью в «Колонке» не приберут. Я что я могу прибрать? Это не я ее писал! А администрация ресурса ответственности не несет за содержание, прибирать ничего не будет. Прибрать статью может автор, а автор, как ты знаешь, не вычисляем.
Буланкин выдыхается, и выдыхаются «Братья» в наушниках, опустошенно выдыхают в микрофоны и композиция сменяется.
Саша наклоняется ко мне как-то очень интимно, от него веет на секунду Саней – «Old Spise» и сигаретами и говорит тихо:
– Я предупреждаю на будущее, что если фото появятся вдруг в общественности, ты знаешь, кто за это ответсвенен…
Да нет, милый мой Бывший Лучший Саша, ты не предупреждаешь, ты ноешь, как девочка, чтобы я пошла и забрала у своего брата по дружбе родственной твою игрушку, а ты мог протереть об меня подошвы своих Абибасов и пойти дальше.
Не знаю, мне бы очень хотелось сказать, что Коля – мой брат, что даже если он решит шантажировать Буланкина фото, то не альбомами с моим участием, но… нет. Он именно так и сделает, черт подери, потому что это Коля. Да ладно! Если бы я была на его месте, я бы с удовольствием вывалила эти фотки в интернет, и с удовольствием нашла и размазала автора «Колонки идиота».
«Колонку идиота» анонимно пишет какой-то энтузиаст в официальном сообществе школы на Фейсбук. То есть, как анонимно – создан липовый аккаунт с именем «Идиот Петрович», и от этого имени кто-то бросает милые заметки о жизни школы. Я читаю редко, и о том, что там написали про подружку Коленьки, знать не знаю. Но у Коли есть основания полагать, что колонку ведет именно Буланкин. Когда я думаю о них, пытаюсь представить, то мне начинает казаться, что мой брат идиот, почти такой же идиот, как и Буланкин, который самостоятельно сочинение не может написать, не то, что остроумный опус.
– Разговор окончен, – говорю я, смотря на лохмотья, плавающие на дне моего стакана с чаем, стул шумно отодвигается, и Буланкий убирается восвояси.
Я снова делаю то, что Стас, Туся и Дашка говорят мне не делать ни в коем случае. Я снова впадаю в оцепенение, которого боятся люди, принимают меня за сумасшедшую или больную. Я сижу на уроке английского, Фаина Михайловна снова и снова нещадно пытает Дашку у доски, а я сижу, уставившись перед собой стеклянными глазами, расправив плечи и подняв вверх подбородок. А школа вьет вокруг меня свой кокон, запоминает и запечатлевает на всю свою долгую жизнь такой, как сейчас, эта школа оставит меня в себе, вот такую, стеклянную, с мертвыми глазами. Эта школа, этот сгусток архаического ветра, толкающего на самые безумные поступки. Я закрываю глаза, и остаемся только я и она, связь напрямую, каждое слово, произнесенное в каждом классе, каждый жест каждого ученика и учителя, я вдыхаю и принимаю. Мой бывший брат Коля в актовом, сидит в зале, ноги на спинку переднего кресла, на сцене Ярик и Зотова, он свирепеет все больше и больше, она все больше и больше его пугается. На футбольном поле команда оттачивает удары, передачи и идеальные падения, голкипер пьет кофе из пластикового стаканчика, сидя в воротах. Майя Петрова и Юра «Кот» сидят голова к голове в библиотеке, уткнувшись в подшивку старых газет, над ними темной тенью нависает Стефан Гофман. В радиорубке его бывшая девушка Лизхен Самойлова, златокудрая и белозубая растягивает губы в идеальной улыбке, ожидая эфира. Сидя с ногами на развалинах беседки, Тимур Соколовский улыбается девочке, протягивающей ему деньги за упаковку таблеток, которые он хранит во внутреннем кармане жилета. Звенит звонок, и люди вокруг меня поднимаются, забирают со столов свои портфели и сумки, галдя и толкаясь, выходят из кабинета. Я сижу, смотря перед собой в воздух, пропитанный унижением, которым питается «англичанка», смотрю по-прежнему не шевелясь и редко моргая. Одним из последних из класса выходит Буланкин, я поворачиваюсь и спрашиваю у его удаляющейся спины:
– Сколько он дал нам времени?
Буланкин останавливается, смотрит на меня из-за плеча, пожимает плечами.
– Он не сказал.
– Это не имеет смысла, – отвечаю я не ему – себе.
Это не имеет смысла. Такой шантаж не имеет смысла, каждый компромат имеет ценность, если будет опубликован. Компромат, который просто находится в чужих руках, но не обговорены сроки его публикации – не имеет ценности.
Уже выходя из класса, покидая школу за два урока до конца занятий, я слышу легкий щебет Лизхен из колонок в холле: «И не забывайте добрую британскую поговорку: «Если Вы разгневаны на какого-то человека, Вам стоит пройти милю в его ботинках». Во-первых, вы будете на расстоянии мили от него, а во-вторых, у вас будут его ботинки. Не забывайте этого, и до свидания в эфире»
Дома первым делом, не раздеваясь, я включаю компьютер, делаю кофе и захожу в интернет. Чтобы прочитать статью, необходимо зарегистрироваться в «Фейсбук». Я открываю регистрационную форму и присвистываю. Разве что серию паспорта не спрашивают и идентификационный код. Терпеливо заполняю все графы, регистрируюсь под выдуманным именем, но, при попытке вступить в сообщество, понимаю вдруг, что для этой простой операции требуется разрешение администрации. Час ожидаю такового, каждые пять минут обновляя страницу, но не происходит ничего, и так сегодняшняя операция безнадежно срывается.
День сентября восемь. «Червовое сердце набито пиковыми»портфель на плечах тяжелее
и подкашиваются ноги,
если идти честно по той дороге,
по которой можно ходить и быстрее.
а ложь вроде и делает лидером,
но в правде ведь сила,
да и совесть будет почище мыла.
и те, кто с грузом тяжелым шёл
останется
победителем.
– Дашка, что написано в «Колонке Идиота» про Маринку Зотову?
Дашка подальше от чужих колючих языков щелкает, как семечки, свое печенье и запивает персиковым соком. Стас говорит, что все подобные соки – сок кабачка, приправленный ароматизатором и красителем. Но на большее у нас денег нет, приходится есть, что доступно. Она сидит в нише между горшками с монстерой, рядом лежит ее сумка, намекая, что место занято. Хотя, кому нужно сидеть на полу между лестничными пролетами, да еще и рядом с Дашкой Семенкиной? Я сразу ее предупреждала, что от меня нужно держаться подальше, что всякие отношения со мной грозят катастрофой социального статуса. Я и сейчас изредка ей это говорю, но она только смеется, говорит, что ей импонирует мой поступок, за который мне так нещадно мстят.
У Дашки большущие зеленые глаза, небольшой промежуток между передними зубами и лицо, усыпанное веснушками. Зимой она носит смешное желтое пальто и шапку с ушками, весной и осенью ездит в школу на велосипеде. Дворник разрешает его оставлять в подсобке. Живет Дашка на чердаке, хоть и утверждает на все мои слова, что это мансарда. Она очень странная – любит субкультуры, но считает выше своего достоинства примыкать к какой-то из них. Умеет играть на десятке инструментов, кроме гитары и фоно, все они странные, деревянные и увитые резьбой, но не принимает участия в конкурсах и не состоит в коллективе. Даша Семенкина – сумасшедшая, но только сумасшедшая могла бы со мной связаться после всего того, что на меня вылили.
Опускаюсь рядом на пол, колено отзывается свежей и яркой болью. Дашка протягивает пачку печенья, я беру парочку. Она тем временем замирает с печеньем в руке, смотрит перед собой, видимо, разархивируя данные в мозгу.
– Привет, Лен, – поднимает брови осуждающе, я как всегда забываю здороваться, – а про Зотову там написано, что она шлюха.
– Ха-ха, в «Колонке Идиота» про всех пишут, что они шлюхи. А детальнее, я же знаю, ты все там читаешь дотошно.
– Ну, мол, с детства виснет на престарелых мужиках, и роль в «Фаусте» она получила тоже благодаря тому что… с Виталь Алексеичем…
– Фу, Семенкина! – от отвращения забрасываю Дашкину печеньку обратно в пачку.
– Ты просила сама! – разводит она руками, витражные лучи влезают в пышные волосы, затянутые в пучок, под глазом виднеется синяя тень, замазанная тональным кремом.
Дашка – это еще один человек, с которым не нужно говорить лишних слов. Спрашивать откуда синяк. Ясно, что от папашки. Я знаю ее полгода, может, чуть больше. Пока я тусовалась со всякими Сашами Буланкиными, Юлями Малышевыми, Лешеньками, Ванечками и остальной толпой розенкранцев, то даже не замечала ее. Оказывается, Даша здесь все десять лет, и все десять лет ее бьет папаша, шпыняет мамаша, а она живет, как может, и берет от жизни все. Рядом с ней я забываю жалеть себя, потому что моя «катастрофа личных жизней» по сравнению с этим – сущий бред.
– Дашк, как ты думаешь, кто ведет «Колонку Идиота»?
Дашка уже спрятала печенье и сок в сумку со Спанч Бобом, и смотрит на носки своих военных ботинок, надетых совсем не по сезону.
– Честно, Лен, я не знаю. Если ты не слышала, то я тебя просвещу, что много кто тут думает, что ты.
– Какого черта они так думают? – спрашиваю я, по-деловому облокачиваясь о горшок с монстерой, разросшейся до размеров монстра.
– Потому что там никогда не пишут о тебе. Про кого там только не писали, каких гадостей не говорили, а про тебя ни слова, это наталкивает на размышления.
– Но это не я.
– Вот и думай, Паресьева, – усмехается она под звуки звонка, – кому еще нравится выбранная тобой сторона монеты.
Н-да. Вот он вам и когнитивный диссонанс, этический дуализм и проблема выбора. Я сейчас расскажу печальную историю из жизни, а вы слушайте. Полтора года назад в город вернулся старый добрый детсадовский друг Буланкина Артем Логиновский. То ли из школы его прежней выгнали, то ли родители развелись, то ли и то, и другое. Сразу я подвоха я не заметила, но спустя некоторое время стали проявляться странности. Возможно, конечно, перестало хватать Буланкиновской любви на всех друзей, потому что нас (близких друзей, то бишь) стало на одного больше, но намного вероятнее, что старый новый друг Буланкина что-то имел против меня. С тех пор, как он нарисовался в школе, Саня постоянно «забывал» позвать меня гулять, мне постоянно не находилось место в машине, на которой мы ездили на озеро, а дальше – хуже, никто не поздравил меня с Днем рождения, и никто не ждал на Санином. Я удивлялась, поражалась, обижалась, но понять ничегошеньки не могла. Продолжалось все это около трех месяцев, а потом случилось нечто, что заставило меня забыть и про Буланкина, и про все неурядицы. Моего брата номер три, но не по значимости, а по степени родства, Пашу избили неизвестные, и вся семья попеременно ночевала в больнице и дежурила у его постели. Времени на мысли или действия по отношению к моему другу Саше у меня не оставалось. Пока в один прекрасный день, когда Паша уже чувствовал себя сносно и готовился к выписке, Ванечка, наш общий друг, пригласил меня на празднование своего рождения на даче с другой стороны озера. Там мы хорошенечко выпили, закусили, Буланкин в том числе, и когда я решила отдохнуть в какой-то из хозяйских спален, меня ждал паршивый сюрпризик. На диване на огромной лоджии Артемка Логиновский, многолюбимый друг моего Сани, предавался утехам с Кариночкой из 10-Б. В момент, когда я их увидела, переплетенных на диване с матово блестящей загорелой после лета кожей, то не почувствовала ничего, кроме смущения. Мне стало неудобно за вторжение, так же тихо, как и вошла, я прикрыла за собой дверь и глупо за ней хихикнула, и только тогда, когда нашла действительно пустую комнату и бухнулась в перины, то мой одурманенный алкоголем мозг испуганно пискнул. Я вдруг вспомнила, что только что видела юркнувшими за пояс карининых брюк руки бойфренда Юли Малышевой. Юли Малышевой, одной из подружек Буланкина, и моей заодно, одной из тех самых «светских львиц», рассматривающих судьбу типичной Кати Пушкаревой. Наутро, проснувшись в той же комнате с сопящим под боком Буланкиным, принесшим с собой пепельницу и крепкий запах алкоголя, я вспомнила вчерашнее происшествие. На мой вопрос, что делать дальше, распиханный, сонный и явно похмельничающий Буланкин посоветовал держать язык за зубами. Просил настоятельно и зло. Вот тут и проснулся этический выбор, потянулся, закурил сигаретку и посмотрел на меня прямо своим воспаленным взором. Артем Логиновский – лучший друг моего друга, его дурно подставлять, но он же парень Юли – девочки, с которой я сижу за одной партой третий год, и он ее обманывает, ой как нехорошо обманывает.
Признаться честно, говорить, что я сдала Логиновского Юле потому, что мне было противно смотреть, как он ее обманывает, будет не совсем честным. Где-то глубоко в душе я надеялась, что Юля надавит на совесть Буланкину, и тот избавится от Логиновского, как сейчас настоятельно пытается избавиться от меня. Надеялась, что рассекречу Логиновского, и все станет, как раньше. Хотя, отрицать момент жажды справедливости, тоже не буду. Противно было, как в бочке с дерьмом в этом лживом клубке со светящейся от счастья Юлей, делающим вид, что ничего не происходит, Буланкиным, и Логиновским, поимевшим двоих и мой мозг заодно.
Если бы я знала, каким скандалом обернется пара моих слов, сказанных шепотом Юле на заднем дворе Лешиного дома, я бы молчала. Новость облетела городок за считанные часы. В разразившемся после этого скандале оказалась виновата я, только я и еще раз я. Стоит говорить, что первого сентября я отправилась в школу изгоем?
*******
Коля «Фламенко» Снегурин смотрит на меня, и его взгляд ударяет. Как провесной селедкой по загривку – тяжело, вяло и равнодушно, но противно. Один раз. Потом он отворачивается, и смотрит в другую сторону. В актовом зале темно, сыро и пахнет плесенью. На первых рядах свалены куртки, рюкзаки и другие личные вещи участников драмкружка, у сцены сложены остатки декораций с прошлой постановки «Ромео и Джульетты». Мой двоюродный братец Коля восседает на стуле посреди сцены, положив подбородок на спинку стула, и упорно смотрит в другую сторону. На пустующем столе режиссера скопились пустые пластиковые стаканчики из-под кофе и обертки от конфет. Желтый круг настольной лампы высвечивает пачку листов, на верхнем написано крупно «Фауст Сценарий 2009 год». Сажусь на режиссерский стул, и внимательно рассматриваю Колю.
– Опять главная роль? Фауст или Мефистофель?
Он смотрит на меня, опять меня окатывает затхлым и противным от выражения его лица. Поднимает голову от спинки стула, кладет на нее красивые мужские руки, а поверх них обратно голову. Чуть щурит глаза.
– Валентин. Не более, им нужен человек, который хорошо фехтует.
Я не помню того дня, когда на лице Коли поселилось это свирепое выражение. Поджатые хищно губы, готовые зло сузиться глаза, проступившие острые скулы и запавшие щеки. Когда-то Коля был просто Коля, такой же мой брат, как Стас, приходил после школы, помогал мне с биологией, хрумал сушки из конфетницы и убегал учить домой уроки. Но в какой-то момент стал тем, чем стал.
Коля – местная звезда. Коля ведет все концерты ко Дню Победы, Восьмому Марта, Дню защитника Отечества уже на протяжении трех лет. Только и успевай менять военную форму на костюм и назад. Собственно, Коле и достаются все главные роли во всех школьных постановках. Ромео, Гамлет, король Артур, ну, и та самая первая эпичная роль, которая и наградила Колю средним именем, будто резидента «камеди клаб» или реслера, мальчика который танцует фламенко. Полупрофессиональная пьеса автора-любителя про тинейджеров, самоутверждение, подростковую любовь и прыщи. Ну, и про фламенко, конечно. Коля проявил чудеса выдержки и научился танцевать проклятый танец, за что отхватывает лавры по сей день.
А еще Коля «Фламенко» защищает обиженных и оскорбленных. И он понимает, зачем я пришла, что скажу, спрошу и о чем попрошу. Поэтому смотрит особенно свирепо, а волосы его, старательно уложенные, тянутся к небу, как тянутся к небу ростки пшеницы. Я молчу, и он молчит, проживая в тишине то время, которое мы бы могли провести в пустых разговорах, исход которых ясен наперед. Когда время пустых разговоров проходит, я задаю единственно важный вопрос.
– Почему ты думаешь, что «Колонку идиота» ведет Буланкин?
Вместо ответа Коля спрыгивает со сцены, подбирается ко мне за режиссерским столом, перепрыгивая декорации, и наклоняется вперед, положив локти на стол. Глаза у него крепкого чая, налитого в стеклянную кружку, коричневые и прозрачные, как драгоценные камни. Вокруг зрачка рождается синь. Плещется тоненьким ободком, и я чувствую, что сейчас она плеснет в глаза, захлестнет меня и Колю, и мир вокруг. Вместо этого он закрывает глаза. А потом отклоняется.
– Я не думаю. Он слишком дурак для такого. Но это, несомненно, кто-то из его окружения, а он – единственный человек, на которого я могу надавить должным образом. Он в свою очередь надавит на всех остальных. Что он и делает. Но приходишь ко мне ты…
Да прихожу. Считай, брат, приползаю вся в соплях. И, я думаю, у тебя есть все основания презрительно поднимать брови.
– И не подумаю тебе ничего отдавать. Ноутбук Буланкина будет у меня до тех пор, пока в «Колонке идиота» не появится опровержение.
Я улыбаюсь. Коля делает ложный шаг. Оступился просто в прорубь. Буль-буль-буль. Ноутбук Буланкина он рассматривает только как предмет материальных ценностей. Игрушка за несколько десятков тысяч рублей. Раскрыть его и поискать компромат на всю веселую компанию и меня заодно у него ума не хватает. О, «Фламенчик», как ты не прав!
– А кто играет Фауста? – спрашиваю я, уже подбирая с пола свой рюкзак, Коля нависает над столом, сложив руки на груди, на лбу проступает синяя венка.
– Ярик.
Почему-то он меня этим сбивает с толку. А я сбиваю его.
– Ярик? Он же… как бы…
БЕЗДАРЕН
Я говорю привычным родственным тоном, как говорю со Стасом и мамой, как когда-то говорила с ним, и Коля ведется, выпадает из образа.
– Скажем так… у него очень… подходящие глаза.
Коля проводит по торчащим волосам, забыв про все свои гели и воски для волос, когда он убирает руку, волосы, как искусственные, становятся снова торчком. От него пахнет новым одеколоном, и он полностью теряет схожесть с человеком, которого я знала некогда.
Мы молчим несколько секунд, тупо смотря друг на друга, а потом Коля понимает, что накосячил, что разговаривает со мной как прежде, как тогда, когда мы были близки.
– Иди, Елена, мне нечего тебе сказать. Тебя оскорбили, унизили, втоптали в грязь, а ты все равно с ними, такая же мерзкая, как они. Все вы такие дряни, касаться противно.
Я слушаю его, уже уходя, уже отвернувшись, и не могу понять – своими словами он говорит, или, может, как всегда, заговаривается репликами своих театральных героев.
– О, – я возвращаюсь, приближаюсь и смотрю на него снизу вверх, потому что он гораздо выше, в непосредственной близости замечаю щетину у него на щеках, – так, значит, ты молча смотришь на то, как меня унижают, и не делаешь ровным счетом ничего потому, что презираешь меня, а не потому, что боишься пойти против системы? Ого, какой поворот событий, братишка!
Надеюсь, что больно тычу ему в грудь пальцем, и ухожу, он говорит мне вслед что-то тихо, но я уже не хочу слушать. Уверена, что глаза его затоплены яростной синью.
Когда я открываю высокую «кафедральную» дверь, то мир пыли и влаги смешивается с шумным миром, залитым разноцветными бликами. Напротив актового зала дверь в буфет, и шумная толпа спешит набить желудки сосисками в тесте и компотом из сухофруктов. Кажется, что разговоры о высоком с бывшими братьями ирреальны и ненастоящи. На меня налетает Ярик, и я на миг отступаю в пыль и холод, чтобы пропустить его. Смотрю в глаза, и отшатываюсь, приоткрыв рот. Глаза у него настолько светлые, что кажутся белыми, и при этом освещении, а может и не только при этом освещении, радужка его вместе со зрачком покрыты мертвенной белесой пленкой. Лицо хранит печать отрешенности, а, может, мертвенного окоченения. «У него очень подходящие глаза».
– Привет, – говорит он мне, и я стряхиваю оцепенение.
– Привет. Ярик, как ты думаешь, кто пишет «Колонку идиота»?
Ярик смотрит на меня пространно, пожимает плечами, а потом с улыбкой спрашивает:
– А разве ее пишешь не ты?
*********
«Океан не имеет границ, для тех,
кто в воде не горит, в огне не тонет»
– Ну, что? – шипит через проход между партами Буланкин, наклоняясь ко мне ближе.
Сидящий рядом с ним Логиновский презрительно косится на меня.
– У него нет на тебя компромата, просто он взял в заложники твой ноут и не отдаст, пока статья в «Колонке» не получит опровержения.
– Я не могу дать там опровержение, я не Идиот Петрович! – шепчет он еще громче, опасно накреняясь вместе со стулом, – мне нужен мой ноутбук! Там моя научная работа.
– Буланкин, это не моя проблема. Фото он не видел, ноутбук не мой, все это меня больше не касается. Ищи того, кто пишет в колонку.
Он корчит мне рожу, поджимает губы и выпрямляется. Федор Александрович смотрит просто на нас и повышает голос:
– Научные работы мне не принесли ряд товарищей, Паресьева и Буланкин в их числе, работаем господа, – потом смотрит на ухмыляющегося Логиновского и добавляет, – И про вас я не забыл, Артем. Вы мне тоже должны.
«Упасть на снег и лежать на песке,
вьюга задует, буря загладит»
Да, наверное я кое-что забыла сказать… Забыла рассказать самую отвратительную часть печальной истории. После того, как с легкой подачи Юли Малышевой парень Карины узнал об ее похождениях, эта милая девочка с узбекскими корнями взяла и попробовала покончить жизнь самоубийством. Конечно, фальшивым, вены поперек запястья, на кухне, даже в ванную не залезла теплую. Родители еле откупили ее от дурки, а потом, после ухода врачей из «скорой», накачанную наркотиками, спросили, почему она это сделала. Карина, дурно посмеиваясь и кося глазами, ответила, что из-за шашень с Логиновским ее возненавидел любимый. Злые разворошенные, как улей родители, спросили у нее, кто этот чертов возлюбленный, дабы пойти и наломать ему рога. Она ответила. Возлюбленным оказался ее двоюродный брат. Больше Карину не видела ни я, ни Буланкин, ни возлюбленный. В первую очередь возлюбленный брат. Брата зовут Ярослав, и вы уже имели честь с ним познакомиться в дверях актового зала. И это еще один человек, который разговаривает со мной. Он как бы считает мой моральный выбор верным.
«Без вины, но виновные все в том, что
луна взойдет и солнце снова сядет»
– Буланкин, – тихо зову я, – Буланкин.
Но у Буланкина заткнуты уши наушниками, и он не слышит. Меня замечает Логиновский, косится холодно, а потом толкает Буланкина в бок локтем, когда тот вынимает наушник, говорит что-то тихо, и Саня поворачивается.
– Если это Ярик? – спрашиваю я, Саня отрицательно качает головой, и молча закрывает ухо наушником.
Сзади меня восседает Ванечка. Да, Ванечка это Ванечка. Никто иначе Ванечку как «Ванечка» не называет и не называл. Потому что Ванечка – воплощение милого человечка, у него теплые большие глазки, беленькие пушистые длинные волосики и добрая улыбка. Мало кто знает, что по всем углам в школе написано, что Паресьева, мол, шлюха, именно его рукой. Лениво раскинул руки-ноги и мечтательно рассматривает потолок. Поджимает губы устало и говорит:
– Пройденный вариант. У Ярика к Зотовой личное отторжение, а когда он узнал, что она еще и Мефистофеля с ним в паре играть будет, то чуть не съел свои кеды от злости. Все эти слова из колонки он некогда произносил вслух. «Фламенко» перечитал ему все ребра, но есть два момента: о Зотовой много кто такими словами говорил, и… «Колонку» же пишет трусишка, он боится получить по морде, а Ярик прекрасно говорит ей это в лицо, каждый день, ничего не опасаясь. И никакие «Фламенки» ему не помеха.
– Так если о ней много кто такое говорил, так может, это правда… – раздумываю я вслух, не то обращаясь к Ванечке.
– А еще много кто говорил, что у тебя роман с твоим двоюродным братом Коленькой, – говорит вдруг Логиновский громко, – может, это тоже правда?
– А еще сифилис, себорея и мозг рака, – отвечаю я, и встречаюсь глазами с Федором Александровичем.
И еще один человек, с которым можно молчать о многом, не тратя времени на пустые объяснения. Вообще наша перепалка с Логиновским стоит выговора и выставления из класса. Но Федор Александрович понимает все. Понимает, и принимает мою сторону.
– Научная работа, Паресьева, сроки выходят.
************
«Камни по кругу, круги на воде,
хрупкий лед под стальными подковами»
После школы я еду к маме на работу, работает мама не так далеко от школы, можно и пройтись пешком, но к концу дня колено начинает ныть так, что каждый шаг дается с дикой болью. Я уже подумываю, чтобы обратиться к врачу. Поэтому я заскакиваю в уже отъезжающий трамвай и сажусь в середине вагона. Возле передней двери у окошка сидит мой братик Коля «Фламенко». В кожаной косухе и «шерифских» очках, волосы по-прежнему топорщатся, в проход между сидениями выставлена нога в тяжелом замшевом ботинке. Что все эти вокруг люди находят крутого в том, чтобы носить в почти летний солнцепек глубоко осеннюю обувь? Ладно, сколько момент не оттягивай, а рассказать придется. Да, было дело после истории с Кариной и Яриком, добрые языки в отместку за все пытались побить меня тем же кнутом, под который я якобы подставила эту парочку. Говорили всякие гадости про нас с Колей. Хотя, уже как несколько месяцев он со мной практически не разговаривал. Но все мотивы лежали на поверхности, поэтому сплетне никто не верил, хоть все и усердно пересказывали. Ради развлечения. Сейчас Коля сидит ко мне спиной, и в кои-то веки действительно не замечает, а не делает вид, что не замечает.
«Сытый зверь привередлив к еде,
червовое сердце набито пиковыми»
На следующей остановке в трамвай номер 15 заходит Юля Малышева. Я вся сжимаюсь, уже предчувствуя весь тот бред и скандал, который может нагрянуть, когда в закрытом пространстве встретятся Коля, Юля и я. Если вы думаете, что Юля – тупая блондинка в разноцветном, то сильно ошибаетесь. Юля, не смотря на то, что блондинка, леди исключительно умная. Носит юбку-карандаш и двубортные пиджаки, на кончике носа блестят очки в черной оправе. Юлю школа выпустит с золотой медалью, однозначно. Я считала ее своим хорошим другом много лет, прежде чем обстоятельства повернулись своим другим, не самым приятным, боком, и знаю поэтому прекрасно. Более расчетливого, благоразумного и выверенного человека я не знаю. В принципе, никого другого, какую-нибудь глупую куклу, Саня возле себя держать бы не стал. Даже после того, как она узнала, что Артемчик ей изменял, Юля продолжает дружить с Саней, и поддерживать дружелюбные отношения с Логиновским. Для этого нужно иметь то ли широкую душу, то ли изощренный ум. Мне кажется, что Юля Малышева все же обладательница второго.
«Неизлечимо больная земля ждет зимы,
зима перебинтует ей раны»
Юля Малышева, не замечая меня, проходит по салону, садится рядом с Колей и, взяв его под руку, кладет голову на его плечо. Я молю Бога, чтобы они продолжали меня не замечать. Говорит тихо «Привет». Несколько секунд я размышляю над тем, что что-то упустила в последних школьных новостях, а потом берусь сопоставлять факты. Коля после шестого урока прошел на остановку раньше от школы и сел в трамвай номер 15, а Юля же Малышева прошла на остановку дальше от школы, села в тот же трамвай, и вот они передо мной. Однако, я не упустила новость, я раскрыла тайну. Ой-ой-ой, второй раз за день братишка Коля тонет в проруби.
– Ну, что? – спрашивает Юля, не поднимая головы, я вынимаю из уха и второй наушник, нажимаю на паузу и обращаюсь в слух.
Пыль кружится в вальсе по салону, ослепительное солнце размазывает контуры, я сужаю глаза от света, и меня бросает в жар. То ли от духоты в салоне, то ли от услышанного.
– Ничего, сегодня приходила Елена, но никакого позитива. «Идиота» они так и не нашли. Ему его ноут, видимо, не нужен.
– Колечка… я ты не думал… включить его? Мне кажется то, что ты там найдешь, может быть большим стимулом, чем сам ноутбук.
Я задыхаюсь от злости и отвращения. Ну, дрянь же ты, Юленька! Да какого беса. Саня рассказал ей то, что рассказала я, и вот она уже просвещает «Фламенко», маленькая дрянь, за какую команду она играет? Team Саня или team Коля? Хотя, скорее всего, team Юля.
– Когда я его забирал, батарея уже сигнализировала, что садится, потом он сдох полностью, – отвечает Коля, снимая с нее очки.
«Сердце твое скажет «люблю»
– Эту проблему мы устраним, – размышляет вслух Юля, – мой зарядка к этому ноутбуку не подходит, это точно, но я посмотрю мамину или малого.
«Сердце мое – «ловлю»
Трамвай останавливается, и я понимаю, что мне пора рвать когти, пока когти не вырвали мне. Пора бежать, пока они не увидели меня, или я не увидела, как они будут целоваться. День начался дерьмово, закончится еще лучше.
«Ловлю…»
Черкните мне пару строк, интересно, куда меняться и что усовершенствовать, да и вообще, что и кому нравится/не нравится)
День сентября номер четырнадцать. «Крылья, которые так нравились мне»Мама разбуди меня в десять
Когда мне опять
станет
десять.
Беда в том, что больше никому из нас не будет десять. Не будет одиннадцать, тринадцать, пятнадцать. Наша жизнь больше никогда не будет такой же простой, как когда-то давно. В детстве все просто, ты не решаешь, решают за тебя. Направляют, пусть и не всегда туда, куда надо. Ты не принимаешь решений. Я хочу вернуть время. Нет, не потому что тогда меня снова будут любить люди, и я смогу смотреть в глаза Юле Малышевой, и молчать о том, с кем сейчас ее бойфренд. Я хочу вернуться раньше, еще гораздо раньше, когда я не знала ни Сани, ни Юли, ни Карины. В те времена, когда на весь мир были только я, мама и Стас. Пусть я бы носила розовый рюкзак за плечами, писала ручками разноцветными, тетради бы мои были в косую линию с Микки на обложке, пусть бы Стас носил меня над лужами. Пусть бы жизнь моя опять стала управляемой не мной.
Мы двухметровые с косой саженью в плече дети, которые так искусно пародируют взрослых, копируют повадки, манеру разговаривать, делать движения бедрами и руками. Мы еще не понимаем, что такое ответственность, и как правильно принимать решения, что значит решать не только за себя. Мы принципиальны в большом и беспринципны в малом. Топчем ногами песчаные замки, рвем слова и, порой, рвем словами. Наши челки слишком длинны, наши глаза слишком густо накрашены, наши губы пробиты насквозь железом, ноги подкашиваются на каблуках, мы думаем, что любим до конца жизни. Не спим по ночам, читаем поп, смотрим арт, слушаем рок. И да, дорогой учитель, именно сейчас решаются наши жизни.
В аудитории столы стоят полукругом, и вместо того, чтобы слушать лекцию для выпускников про экзамены и ЕГЭ, я наблюдаю. На лекции для выпускников собирают вместе все параллели, и я, как Воланд, могу полюбоваться на «москвичей в массе». Мы с Дашкой сидим на самом краю полукруга, отделенные от людей плотной стеной презрения. За последние дни вы все стали выглядеть по-другому, мои дорогие бывшие друзья и родственники. Саня и Коля однозначно хуже. Буланкин побледнел и спал с лица, ввалились щеки и глаза, а «Фламенко», и без того худой, посерел или позеленел. Антагонист и протагонист одновременно страдают от нерешенности ситуации. Юля, скрытная наша Джульетта, жмется поближе к Буланкину, на Колю не смотрит, усердно шифруется. Зато у нее глаза блестят шало, щеки залиты розовым румянцем, губы припухшие. Я качаю головой и усмехаюсь. Одни Ванечка и Логиновский цветут и пахнут, ни намека на безумие, любви или отчаяния в глазах, шепчутся о чем-то на задних партах. Вот Лешка слушает и пишет в блокнот, Ярик за партой с Зотовой, их всех вырвали с репетиции, и посадили вместе. У Ярика лицо перекошено злобой и отвращением, мертвые глаза не сочетаются с искривленными губами – бесстрастны и бледны. Зотова смотрит холодно и красиво, подперев подбородок рукой. Пальцы изящные, ногти покрыты черным, губы поддернуты улыбкой, искренней и злой. Она как-то неуловимо изменилась с нашей последней встречи.
А ведь где-то в этой аудитории, несомненно, сидит Идиот Петрович, знает, что я его ищу, что самое страшное, его ищет Буланкин, и притаился тихонечко, похихикивая. Вот уж молодец.
– И научные работы мне не принесли Буланкин, Зотова, Паресьева, Снегурин и Логиновский, – Федор Александрович цокает языком, – так, Зотова и Снегурин прощаются в связи сами знаете с чем…
В аудитории поднимается возмущенный ропот. Федор поднимает руки и клацает пальцами.
– Вот вам на будущее – надо принимать участие в общественной жизни школы, дорогие мои.
Буланкин пытается что-то возразить, не знаю, правда что ли столкнуть всю вину на Колю, но никто его не слушает.
– Так, будем принимать меры. Буланкин, тебе даю еще неделю, а вот Паресьева и Логиновский… будете принимать участие в жизни школы. Останетесь после занятия.
Дашка удивленно поднимает наведенные жирно брови, я пожимаю плечами. Костюмы, что ли, к «Фаусту» шить? И почему Буланкину еще неделю, а нам… общественные работы в оранжевых комбинезонах?
После звонка остаюсь сидеть за партой, Логиновский подходит к учительскому столу.
– Так, вы двое… – пощипывает бровь историк, – У нас тут внезапно нарисовался какой-то региональный исторический конкурс. Нам на него нужна медиа-работа на заданную тему. Я хочу, чтобы вы по этому плану создали мне мультимедиа проект на тему «Октябрьская революция»
План пунктов на тридцать.
– Лена, ты подготовишь материалы, вы их вдвоем структурируете и создадите фильм. Или презентацию, как хотите. На завтра.
Здесь прочно поселилась тишина. Солнце ослепительно и удушающе. Больше никто из этих идиотов не берется носить теплую обувь. Птицы в парке за распахнутым окном поют, от сквозняка аккуратно покачивается плакат «Оказание первой неотложной помощи при отравлении». Класс военподготовки, или как. Мы молчим и смотрим на Федора. Он считает, что небольшая встряска нам не повредит.
– Есть идеи? Работаем!
– Да, есть идея. Пойдем ко мне домой, мама даст нам бутерброды и чай…
Стас даст Логиновскому звездюлей
– Будем допоздна работать, – Федор Александрович выходит из аудитории неспешно, прислушивается ко мне, подозревая подвох, – потом, как в «Шаге вперед» влюбимся, и завоюем премию и стипендию в художественной академии. Класс идейка?
Логиновский стоит у учительского стола с распечаткой плана, смотрит на меня, впервые прямо и без презрения. Неприязнь это называется.
– Есть идея лучше, ты все это делаешь сама. На завтра.
– Физически не могу ничем помочь, пользуюсь исключительно «ММ», а для такой работы нужно «Студио». Если так, то я делаю свою часть работы, и завтра это все приношу распечатанным на бумаге, твои проблемы. Так к тебе или ко мне идем?
– Ничем не могу помочь, после уроков приезжает такси, и увозит меня домой. Из дома мне не позволено выходить ни на шаг. Еще месяц, – Логиновский поднимает брови, будто человек, посаженный под домашний арест, может кого-то этим уделать.
– У тебя скайп есть? – спрашиваю я, поднимаясь.
– Да, а что…
– Записывай мой ник.
За дверью поджидают Дашка и Леша с Ванечкой, Буланкина уже след простыл. У всех троих такие лица, будто ждут меня и его с ринга. Ну, смотрите, я хромаю.
*****
«Человек, как сервер Гугл – постоянно в поиске»
Увидев в окошке скайпа Логиновского, зернистого и дробленого на пиксели меня как-то странно начинает подташнивать. Мы смотрим презрительно друг на друга, а потом я сворачиваю окошко и иду гуглить информацию, набирать текст из учебника за 1979 год и рассказывать Логиновскому, не видя его, к счастью, что и как делать. Благо он покорно все монтирует, не подавая голоса, настолько тихо, что мне иногда кажется, что из-за медленного соединения с интернетом нас рассоединили, как часто происходит, когда я разговариваю с далекими друзьями. В комнате разливается духота и запах жженых листьев, в соседней комнате Стас рисует, на бесконечном повторе стоят «Крылья» Наутилусов. На каком-то этапе мой мозг уже перестает различать слова песни, и они превращаются в сплошное. Таааадараатааадаааа… Однажды я выхожу на кухню и делаю себе кислый-прекислый чай с лимоном. Комната медленно и неуклонно погружается в сумерки, тоннельный синдром обостряется, ноет спина и поясница. Когда вся информация собрана и структурирована, я сворачиваю браузер и раскрываю скайп. Камера «смотрит» на сидящего Логиновского прямо, он склоняет голову, и я вижу только глаза за крышкой с надписью «Asus». Богатые же, купили бы ребенку «Яблоко», Господи, какая дешевка. Думает человек, у которого нет ноутбука. Он щелкает мышкой и в такт щелчкам подергивается его левый глаз. Сквозь занавески из окна просачивается запах жженой резины, видимо, кто-то бросил в огонь покрышку. Я спрашиваю, окончено ли наше сотрудничество. Логиновский, привыкший к тому, что я на него не смотрю, и думающий, что находится в безопасности, сидит перед ноутбуком, отвернутый от компьютера, ухватившись пальцами за взъерошенные волосы. Я усмехаюсь зло, и он поворачивается ко мне, поднимая подбородок выше.
– Ясно, пока не прощаемся. Что неясно?
– Мне, как великому знатоку отечественной истории, ничего не ясно. Еще раз все и медленно.
Я разминаю пальцы, не отрывая горящего сатанинского взгляда от него и начинаю говорить медленно и повторять, как для умственно отсталого. Он бросает на меня косые взгляды, но молчит. В конце концов, мне это все надоедает, и я снова раскрываю браузер и иду в «Фейсбук», оказывается, меня уже приняли в сообщество. Пока Логиновский копается в «Студио» с десятком видеозаписей и мегабайтами текста, я читаю неспешно статью про Маринку Зотову и другие опусы. Пытаюсь вычислить какие-то специфические словечки, присущие кому-то из знакомых, припоминаю, кто из бывших друзей как ставит смайлики, кто не помнит правил орфографии и орфоэпии. Создается впечатление, что Идиот Петрович – автор идеальный, у него нет проблем с пунктуацией, он пишет достаточно литературным, если даже не сказать, что академическим языком. Так тонко перекручивать значения кем-то неосторожно брошенных фраз, передавать смысл долгих разговоров одной фразой… Это надо иметь талант. Я тяжело вздыхаю, забывая, что меня слышит Логиновкий, который тут же отзывается.
– Что?
– Что за запах? – отвечаю вопросом на вопрос, вдохнув запах ветерка из окна.
– Жженая резина, – отвечает он невзначай и удовлетворенно качает головой, снова не замечая, что я на него смотрю.
– Где ты живешь?
– Дом напротив спорткомплекса, – он отвечает машинально, и поворачивается к камере, понимает, что я смотрю на него и отворачивается снова.
– С синей крышей? – спрашиваю я, и он устало кивает, – это ваша собака каждое утро в полшестого начинает трындеть?
– Да, – он смеется невесело, – слышно?
– Я в высотке живу, окна просто на ваш двор, летом спать невозможно от этого кабыздоха.
Где-то тут, рядом, внизу, Артем Логиновский сидит за своим компьютером, а вебкамера разбивает его на импульсы, отправляет протоколами по всему миру, а сеть собирает вновь, формирует в пиксели и сбивает в картинку у меня дома. А мы слышим запах одних костров, одни звуки сигнализации, и это его собака не дает мне спать все лето, когда мы спим с раскрытыми окнами. Как много усилий, лишь бы не сидеть в одном помещении.
– Свет включи, я тебя не вижу уже совсем. И… Жалко пса, он же для охоты рожден, сидит в четырех стенах.
Я включаю свет и отхожу на кухню, там, в темноте, жует салат Стас, перед собой ничего не видя, не включая свет, капустная серпантинка виднеется в уголке рта. Имбицил собственной персоной. Огорошиваю его рядом вопросов «Мама звонила? Ты хлеб купил? Кран не капает? Таблетки от кашля выпил?». Потом задумываюсь и прошу:
– Стас, ты мне не нарисуешь пару комиксовых картинок? Быстренько.
– А что надо?
– Взятие «Зимнего» и Ленин на броневике.
Брат хлопает глазами пару раз, подбирает со стола крошку вчерашнего черствого хлеба и утвердительно кивает.
Когда я возвращаюсь еще с одной кружкой чая, Логиновский тоже берет тайм-аут и пьет сок из стакана. Скайп не отключает, наоборот, с интересом разглядывает что-то на мониторе. Смотрю, что он видит в камеру – стену. На стене пришпилены булавками рисунки Стаса. Одни из моих самых любимых.
– Что это? – спрашивает он, указывая пальцем непонятно куда.
Я понимаю, что, скорее всего, он говорит о моей любимой работе.
– Это «Ад, в котором мы все горим». Сейчас я тебе пришлю отсканированную копию.
«Ад…» действительно хорош. Там я, Стас и Пашка сидим на кухне, Пашка пространно свисает половиной тела из окна, Стас смешивает краски на блюдцах из сервиза. Но это все так мало различимо из-за огня, выливающегося из носика чайника, кухонного крана, вытяжки, бутылки минералки, и заливающего лист. Когда Логиновский открывает файл, то довольно присвистывает, я слышу шаги Стаса в коридоре и сворачиваю окошко, почему-то не хочется, чтобы он знал, с кем тут я. Стас приносит мне на двух А4 карикатурное взятие «Зимнего» и Ленина на броневике, спрашивает, с кем это я, рассказываю, что с Дашей. Говорит «Привет, Дах», и, не ожидая ответа, уходит. В соседней комнате включается «Гудбай Америка». Логиновский тихо смеется. Он уже опять работает, склонившись над клавиатурой. Я показываю ему рисунки в камеру и иду их сканить. Три куска лимона всплывают на поверхность кружки корками вверх.
Потом я возвращаюсь в сообщество школы, изредка отвечая на вопросы Логиновского по поводу работы. В общем, получается уютный вечерок, который каждый из нас проводит, как ему угодно, но зачем-то вместе. В сообществе дела совсем плохо. Конечно, создано обсуждение того, кто, по мнению участников, таки этот «Идиот», муссируется масса предположений и слухов, но ни одна собака ничего точно не знает. Профайл «Идиота» тоже совершенно никакой информации не несет – забавные ответы на стандартные вопросы о вероисповедании и кумирах, вместо аватара перевернутый вопросительный знак – значок отсутствия изображения с пририсованным повешенным на нем человечком. Знаем, видели, на ЖЖ мода на него два месяца назад прошла. Но всегда остается возможность попросить администрацию удалить пост «Идиота», как унижающий достоинство другого человека. В администраторах значится какая-то девушка, чьё имя и фамилия – Мира Костерина – мне совершенно ничего не говорит. В профайле написано, что она закончила нашу школу в 2001 году, что меня не радует и ничего также не говорит.
– Логиновский, кто эта администраторша в сообществе школы? Мира.
Логиновский скептически хмыкает.
– Все бьешься с «Колонкой идиота»? Это все глухой номер, думаешь, мы тут без дела сидели, то же самое делали, я делал, достать этого глиста с «Фейсбук» вообще нереально, нужно искать в реале, нужно искать человека, который знает. Только кто знает – хрен поймешь. А Мира… Ну, живет в городе, работает на «Гипромашуглеобогащении» в отделе тайн, – я чувствую подвох, но пропускаю сквозь уши, – ничего удалять она не намерена, если этого не сделает автор. Считает это забавным.
– Как думаешь, кто это? – спрашиваю я, разворачивая изображение Логиновского, тот смотрит на меня, прикусив кончик карандаша.
– Де черт поймет… Я бы сказал, что это Робин Бобин Гуд «Фламенко», но он бы не стал так ерепениться из-за того, что сам и написал, тем более, про свою любимую Зотову он бы такого и не написал…
– Почему не Ярик? – перебиваю я, и Логиновский пожимает плечами.
– Да он бездарный хер, – отмахивается, – бездарный актер, бездарный писака, единственное, на чем он выезжает на репетициях, так на этих своих глазах и ненависти к Зотовой. Что он может написать, я тебя умоляю.
– А ты откуда знаешь про репетиции?
– Меня как автора приглашают, – огрызается легко.
– Игоанн, вы ли это? – спрашиваю шутливо.
– Выли, еще как выли, – охает Логиновский, и отворачивается к ноутбуку, – «Фауст» в этом году модерновый, так что меня еще с весны Виталий приработал переписывать текст на современный лад. Теперь дергают каждую репетицию, когда эти двое недоразвитых не могут найти язык на сцене и подойти поближе друг к другу.
Он корчит мину, из которой ясно, как же его все задолбали, начиная Виталием и заканчивая последней ведьмой из массовки. Я думаю, что это самый подходящий момент для всучения Буланкину через Логиновского информации, и провожу точную атаку.
– Кстати, Коля знает, что в ноутбуке фотографии. Сейчас он активно ищет зарядное устройство к нему. Когда найдет – всем крышка.
– Откуда он узнал? – тотчас спрашивает Логиновский, подбираясь, как кошка.
БЭЭЭЭЭЭМЦ! Морально-этический выбор! Уиииу-Уииииу! Ну, что, рассказать про Юлю и Колю, что это не Коля ищет зарядку, а Юля? Предстать опять стукачкой, чтобы обвинили во всех смертных грехах и прегрешениях? Да и то если кто-то поверит …
– Догадался, видимо, – вру я, улыбаясь косо, благо Логиновский смотрит поверх камеры, – А, может, кто-то услышал наш разговор, и передал Коле.
Я не выдерживаю. Я не скажу, кто именно, но намекнуть мне никто не помешает. А то так все планы будут доноситься сразу же, и как же так планировать военные действия?
– И кто это этот кто-то? – холодно спрашивает Логиновский.
– А черт его знает…
Теперь работает он, а я изредка отвечаю на организационные вопросы, попутно делая конспект по биологии. А еще чаще поглядываю на самого Логиновского, орудующего над фильмом. Глаза уже уставшие, нервные, веки опускаются, губы что-то немо шепчут, повторяют про себя текст на слайдах. 1914… левые… правые… 1917… ноутбук. Пальцы все чаще соскальзывают с клавиш, и он жмет бесконечно на «бекспейс». Приходит мама, я снова сворачиваю окошко и говорю, что это Даша. Уставшая голодная мама верит, и уходит на кухню. Хреновые мы дети – жрать не приготовили, хлеб не купили.
– Все, заканчивай сам, когда закончишь, брось мне на почту.
– Не доверяешь? Думаешь, себе лавры присвою?
– Не доверяю ни на йоту, – говорю я отрывисто, – спокойной.
Экран тухнет, я иду наполнять себе ванну с пеной, чтобы заснуть в ней и во сне съехать в воду, наглотавшись пены и мыла.
День сентября номер пятнадцать. «Где ты, мой северный брат?» на карте школьного утра
проступают полусонные окраины грохот заводов
пустые комнаты
свернувшийся белок дневного света
он еще собирает ласковые имена
высыпанные на белую
зимнюю бумагу
невообразимо далеко
к вечеру
огонек сигареты наконец гаснет
Утро не приносит ничего нового. Все те же занятия, все тот же круг. Та же толчея в ванной, постоянные спотыканья через разобранный диван в гостиной, нечаянные пинки своего рюкзака и сумки с красками Стаса на полу в коридоре. Мама уходит раньше нас, на кухонном столе от нее остается кружка со следами такой коричневой, что почти черной, губной помады и надкусанный два раза гренок. Осень молчит, тихо зажав рот, выдыхающий холодный ветер, желтым платком, и не желает входить в этот город. Когда входишь в этот дом, кажется, что сейчас запоет хор, выйдет пастор с кадильней, и кто-то пнет меня в локоть, шикнет: «Крестись, дура». Я не права, я путаю оболочку католического собора, и единственные мне известные ритуалы православной церкви. Я не права, потому что этот дом никогда не был собором, когда-то давно это здание, моя школа, было лишь чьим-то домом. С парадной лестницей, витражами, подвесными люстрами на двести свечей, галереями, анфиладой и башней. Сейчас двери забиты, переходы застроены. В каждом классе есть пара отштукатуренных или заклеенных обоями дверей, ведущих в соседние классы, коридор или еще куда-нибудь. На разноцветных бликах, которые отбрасывают геометрические витражи на пол, малышня играет в классики. Очень удобно, и пол не марают, и заняться есть чем. Как раз мимо меня на одной ноге девчушка скачет штрафные клетки. У нее розовые лакированные ботиночки и зеленые колготы, больше я ничего не вижу, потому что сижу на полу, и смотрю вниз, но этого хватает, чтобы пожать плечами. Родители странные существа. В конце концов, я в первый класс пошла в году 1999, и у нас все было либо черное, либо белое.
С другой стороны от двери кабинета истории на полу сидит Логиновский. У него опухшие глаза с розовыми воспаленными веками, крошечные красные капилляры разрезают глазной белок, но желтые волосы, как обычно, стоят беспорядочным длинноиглым «ёжиком». Я знаю, каких трудов стоит Коле каждое утро сделать на голове это, как я его называю, «пшеничное поле», ровненькое и упорядоченное, как вся его жизнь. Пузыречки с лаком, гелем и муссом, волосы стоят задубевшие и почти пластмассовые. Что касается Логиновского, кажется, что волосы у него сами растут вверх, только вверх, без постороннего вмешательства. В руках он держит пластмассовый коробок с диском, под прозрачную крышечку помещен белый ярлычок, на нем крупно маркером написано «Логиновский-Паресьева». Я поднимаю голову, и смотрю, как в разноцветном мареве смешиваются детские головы, а волоски, выбившиеся из девчачьих косичек, образуют вокруг них золотые ореолы. Уверена, что диск подписан так крупно и не лежит в сумке, валяющейся рядом с Логиновским, только для того, чтобы не разговаривать со мной на тему сотрудничества, чтобы я была уверена, что меня не обманут, и не вздумала заговорить с ним в коридоре, набитом людьми. Я делаю такое одолжение с удовольствием, с огромным удовольствием.
«Любимый учитель» задерживается уже на пятнадцать минут, и я вижу боковым зрением, как Логиновский нервно поглядывает на часы. Приходит Дашка, садится напротив меня на пол, обнимает меня за коленки. Кстати да, липкие гадости про меня и Дашку тоже говорили. Сегодня у нее над глазами ядовито-зеленые тени и губы почти такие же черные, как у мамы. На плече сумка в виде розового плюшевого медведя, к бегунку молнии прикреплен брелок в форме скелетика, если за него потянуть, то он начинает дрыгать ручками и ножками. Вокруг ее растрепанных на ветру волос тоже сияет золотом ореол.
– У меня для тебя плохая новость, – улыбается во весь рот и теребит меня за коленку.
– С каких это пор мои плохие новости стали для тебя прекрасными? – смеюсь я.
– С некоторых, – отвечает уклончиво Дашка, а потом показывает повернувшемуся к нам Логиновскому пробитый сережкой язык, и снижает тон, – Ленка. Я уезжаю. На месяц.
– Куда?
– У нас огромная конференция этнических музыкантов. Это такой шанс, если меня возьмут в какой-то коллектив, я после школы смогу отсюда уехать, понимаешь?
Шепчет быстро, захлебывается, от спешки некоторые звуки сливаются в сплошное шуршание. Я смотрю в ее горящие глаза, и понимаю, как она об этом мечтала. Мечтала и ничего мне не говорила. Может, чтобы не сглазить, а может, не доверяет. Это очень большой шанс для нее – бросить все здесь, этот постылый дом на двадцати сотках, заросших картошкой и чертополохом, комнатку в мансарде-чердаке, пузатого вечно «под мухой» отца и сухую сварливую мать, послать их всех, включая родственников в седьмом колене, и больше никогда не терпеть унижения. По сравнению с этой возможностью то, что я остаюсь одна в этом пекле, без надежного острова спокойствия и самоиронии, вообще ничто.
– Даха, как я рада! – обнимаю ее, целую в щеку, вижу, что у нее гора падает с плеч, – Чувиха, это же класс! Когда едешь?
– Через пару дней, – выбирается из объятий, садится рядом, – Ленка, мне нужна помощь твоя.
Когда спрашиваю, что такое, заливается румянцем, стесняется чего-то, неловко оглядывается на Логиновского, который уже давно надел наушники и ритмично покачивает головой в такт неслышной музыке.
– Можешь Стаса попросить, чтобы он меня отвез на вокзал? Денег у меня нету, и родители не дадут, билеты на поезд нам организаторы оплачивают, а такси…
– Ну, если ты не боишься, что его тарантас развалится по пути, то конечно Стася все сделает, – смеюсь в ответ, и краска постепенно сходит с ее лица.
Логиновский подтягивает ноги в кедах к себе – по коридору к нам приближается историк.
******
«Я так не могу жить,
Тени дарить.
Понять не успеваю…»
– Можешь передать своему дружку, что прежде чем он решит подать заявление в милицию, пусть подумает о том, что я выложу где-то поблизости от «Колонки идиота», какие материалы личного характера... Тонуть в одиночку я не намерен, – говорит Коля.
Я оглядываюсь. Класс пуст. Все выпускники после очередного собрания уже ушли, остались только я и Коля, прислонившийся к шкафу с противогазами всех конфигураций под стеклом. Волосы тянутся к небу, на футболке написано «Find!».
«Жизнь – игра у тебя нет масти
Смерть к тебе не питает страсти…»
Вытряхиваю наушники из ушей, смотрю сквозь него в стену. Почему здесь стены и пол кафельные? Почему везде они либо деревянные, оригинальные, либо покрытые линолеумом, а здесь кафельные? Почему? У господ здесь когда-то была гиперболизированная ванная комната? Уборная?
Сколько не думай о другом, сколько не смотри мимо, но я знаю, что дальше, что следующие строчки:
«Жизнь тебя проиграла стуже,
И смерти ты не нужен»
Наушники не в моих ушах, но я знаю, что дальше, всегда знаю, что дальше, я знаю на память все слова этой песни, и следующей, и всех песен в своем плеере, я знаю все слова, которые записаны на пластинку под названием «Коля «Фламенко», заезженную поцарапанную пластинку. Громко звякает смской телефон. Короткое, обрывочное «бугагашенька». Каждый звук, каждое слово, вспыхивает воспоминаниями, давними, но яркими, как вчерашние, накладывается давнешнее, смеющееся над «бугагашенькой» лицо Коли на сегодняшнее окаменевшее, как маска.
– Сука, Николя, – я делаю много шагов навстречу, потому что стоит он далеко, и остаются на парте наушники, из которых тонко, мне неслышно прорывается «Так и будешь идти по краю между адом земным и раем», – смотри на меня. Смотри на меня, Коля.
Губы его сжимаются в одну тонкую линию, белую, как мел. Он смотрит на меня сверху вниз, как я прошу. Глаза его непроницаемы.
– Думай, что ты делаешь, думай, что ты уже сделал. Мне противно, мне противно на тебя смотреть, Николя. Я твоя сестра, твоя кровь, какого же черта ты делаешь?
Тонкий синий ободок расходится по всему глазу, как пожар, пышет злостью и непонятным чем-то, я бы сказала – тоской, но неправда. Он выходит, зажав в кулаках с побелевшими костяшками ремень сумки, убегает от меня, испуганный как дитя, не желающий отвечать за свои поступки.
– Ты мне не сестра.
Так же спешно возвращается, врывается, поднимая в воздух порывом ветра листовки из ВУЗов. Захлопывает за собой дверь, глаза сужены и подергиваются губы. Я захлебываюсь гневом, возмущением, злостью, как водой, если бы меня просто сейчас бросили в покрытое мокрыми листьями озеро за школой. Да до какой же степени может дойти этот идиот со своей…
– Ни ты, ни Стас, никто. И мама с папой мне тоже не мама и не папа. И вообще я никому из вас на кровь и не плоть, – мельчайшие капельки слюны разлетаются разноцветными брызгами в солнечном свете, – ты уясняешь это?
«В нашем порту люди с мешками на спинах в поту…»
Я уясняю. Очень медленно.
– Я был горд, – Коля вдыхает медленно, говорит тише и медленнее, – как я был горд тем, кто мои родители, что у меня есть такая семья… как ты, как Стас, как тетя Таня. Я чувствовал себя причастным к… семье… к мафии. И что? Кто я, Лена? Я щенок, подобранный на улице и выкормленный. Чей я сын? Мне подумать страшно, чей я сын. Я понимаю, теперь я понимаю, откуда эти мысли в моей голове, – он с силой тычет пальцем в висок, – откуда эти порывы и импульсы. Откуда эти черти в моей голове. От какой-то чужой отвратительной женщины, которая бросила своего ребенка, которая, возможно, пила или крала. Так зачем мне врать себе, зачем врать вам и делать вид, что кто-то из вас причастен к тому, что называется моей жизнью? Я не хочу обманывать себя, мне пора отвыкать от тебя.
Комок подкатывает очень медленно и очень больно, будто огромный клубок вязальных ниток с воткнутыми иголками. То ли от срывающихся в слезы ноток в Колином голосе, то ли от непринятия и непонимания. То ли от того, что два человека борются во мне. Тот, что готов, не смотря ни на что, готов подойти и вмазать жирную увесистую пощечину, насколько дотянусь, чтобы голова дернулась, и тот, что готов сотрясать руками над головой и обнимать его, насколько дотянусь.
«Я утомленный закат, где ты, мой северный брат?»
Когда невозможно выбрать между двумя, я выбираю третье. Я ухожу. Прохожу мимо него, как он сам только что выбегал из класса, сжав крепко-накрепко кулаки. Открываю дверь настежь и ухожу. Вот тебе и весь выход. Выход из комнаты.
За дверью же гремит, орет и взрывается жизнь, окликами, смехом, возмущенными криками. Бросают в опасной близости к витражам попрыгунчик дети, компашка 11-б заглядывает в мобильный Ванечки и громко гогочет, шушукается с прилипалой Юлечка.
Я продираюсь сквозь всю эту толпу, и забиваюсь в Дашкин уголок между кадками с цветами, Дашка уже далеко, так далеко. Вроде пока только ушла собирать чемоданы, а кажется, что уже на другом конце планеты. Я на ее место убираю с прохода ноги. Ее уголок, она меня сюда привела, и дала половину своего личного пространства, потому что он всегда был ее, а я ходила там, со всей этой массой, не зная, что здесь, среди монстер, спряталась Даша с кровоподтеками в области ребер и черным лаком, наполовину сгрызенным с ногтей. Но теперь я знаю, теперь я все знаю. Сейчас, в данную секунду я знаю слишком много, и сжимаю голову руками, чтобы не знать, но поздно. Вдавливаю пальцы так, что, кажется, сейчас череп проломится, и ногти вонзятся в воспаленный больной мозг.
Когда я поднимаю голову, надо мной стоит Логиновский. В одной его руке моя сумка с нарисованными Стасом чертями и бабочками, в другой плеер с намотанными, как на веретено, наушниками. Я понимаю, что все это оставила в классе гражданской обороны – кубрика с кафельными стенами. Логиновский мнется с ноги на ногу, неловко переступает и протягивает сумку.
– Мне нужно было закрывать класс и сдать ключ на вахту, это было там.
В голосе сквозит «И ничего личного», свет, такой редкий здесь белый свет из окошка под потолком высвечивает маленькие капельки пота над его верхней губой. Почему я вижу это?
– Спасибо, – принимаю сумку и плеер, смотрю выжидательно, пока он не разворачивается уходить.
Почему-то сейчас очень хорошо думается. Во время краха, когда все системы перегрелись, вдруг включился мозг и очень ясно заработал, холодно и точно. Пока Логиновский разворачивается в столбе света и вальсирующей пыли, пока легонько качаются мягкие волосы у него на голове, а сумка хлопает по боку, я уже успеваю о многом подумать. О Коле – отстраненно и твердо, сейчас Коля только злой дурной мальчишка, который угрожает мне и Саниной компашке, и нужно как можно скорее любыми способами устранить его с поля боя. Надо найти «Идиота», черт побери.
– Логиновский? – спрашиваю громко, и он поворачивается.
– Да?
– Ты точно не знаешь, кто ведет колонку?
Палец с тонким черным кольцом проскакивает в петлю ремня сумки, брови тянутся вверх.
– Абсолютно.
– Потому что это весьма можешь быть ты.
Он не отвечает, просто уходит, захлестнувшийся толпой девятиклассников. Открываю смс от Дахи. «Будет двуспальная кровать!». Девочка будет шикарно спать. Я улыбаюсь.
– Что тебе сказал Снегурин?
«Он сказал мне, что его когда-то давно усыновили»
У Буланкина красивые руки.
– Что?
Я правда не понимаю, чего он хочет.
– Я видел, он тебя поджидал после урока, что сказал?
Злость кладет холодную ладошку мне на темечко, и колючий холод и стая мурашек расползаются по затылку и спине.
«Так какого же черта ты не подошел, и не спросил сам, а ждал, пока твои проблемы будет решать кто-то другой, а точнее твой бывший друг? Плюнуть и растереть».
– Предупредил, на тот случай, если ты решишь пойти в милицию, что ему до Фейсбука с фотками ближе, чем тебе до отделения милиции, за ручку не успеешь взяться, как все будут оповещены.
– Откуда он узнал? Черт…
«Ему сказала Юля Малышева, потому что она его девушка».
Слишком много разоблачений из моих уст. Я молча улыбаюсь.
Когда я вхожу в дом, я плачу. Когда я поднимаюсь по лестнице, вымазываясь в побелку, я плачу. Перед дверью я собираю себя вместе и поворачиваю ключ.
– Ленка, ты? Я салат уже доделываю! – кричит с кухни Стас, и делает «Богемскую рапсодию» «Квинов» тише.
Я снова плачу.
Когда солнце, красное, как бабушкины гладиолусы, садится за футбольное поле на другой стороне улицы, мы стоим у окна, упираясь локтями в подоконник. С улицы несется детский смех, веселый лай лабрадора и звуки чужой нам непонятной музыки из салона автомобиля. Кофе Стаса воняет гвоздикой и мускатным орехом. Он – маленькая ведьмочка, которая пьет свое зелье. Говорит «Хорошо, расскажешь, когда захочешь», но слушать хочет просто сейчас. Я молчу и царапаю ногтем край деревянной оконной рамы. К воротам Логиновского подъезжает машина, въезжает в раздвигающиеся ворота.
Мы со Стасом «дети проходных дворов», воспитанные на городской эстетике девяностых – раскладках с жевательными резинками со вкусом банана и клубники, запахах кубиков «Магги» из чужих окон, скрежещущих велосипедах, к которым никогда не подобрать детали, к пряткам в подворотне. Все наше детство прошло где-то в лазанье в кустах можжевельника, рассаженного за заборами барских угодий, и нам, с тех самых пор, как мы покупали впервые поштучно сигареты, так приелись эти их иномарки, въезжающие в «волшебные» ворота, эти их фонари над будкой охраны у выхода, которые горят всю ночь, этот лай собак, рожденных для охоты, но мающихся за бетонным забором. Так надоело, что когда я стану богатой, то не буду иметь ни единого признака барской жизни.
Когда ночь, теплая и глубокая, вползает меж домов, Стас звонит маме, и спрашивает, почему она задерживается. Я смотрю на мужчину, стоящего в свете фонаря у подъезда. На нем пышные шорты и узкая майка. Кажется, что он в платье. Говорю об этом Стасу, когда он вешает трубку, и он усмехается, в отблесках чужих огней я вижу, как мерцают на секунду его зубы. В нем я могу не сомневаться, у нас абсолютно одинаковые выделяющиеся клыки и дефективный передний зуб, немного повернутый налево, уж Стас-то точно мой брат. Он пахнет Стасом, запах никогда не меняется, сколько я его помню. Стас пахнет растворителем для краски, мылом и фруктовой жевательной резинкой, той самой, из детства. Хотя года четыре назад он пах по-другому, и другое это было коноплей. Но все проходит, а запах Хуббы-Буббы никуда не девается.
– Помнишь, Коля ходил когда-то и ныл, то хочет кубики пресса? – спрашиваю я.
– Помню, конечно, – кивает Стас, доставая зажигалку из кармана.
– Самые крутые кубики у тех парней, которые танцуют на каблуках, – говорю я, смотря на мужчину «в платье», а когда Стас отрывает взгляд от зажигалки, и смотрит удивленно, начинаю объяснять, – есть такой коллектив – мужики танцуют на шпильках и поют какую-то лабуду. Но это самые крутые прессы и спины.
Я цокаю языком, и поднимаю бровь, мол «Вот так-то». Стас прикуривает сигарету, и долго молчит, прежде чем спросить «А зачем?»
– Ну, у всех свои кинки. Кто-то любит мужиков в корсетах или ошейниках. Кто-то на каблуках.
Да, это то, что Даша называет «Ну, это последняя стадия!». Стас молчит, кивает головой, сбивает пепел в окно. Разговор наш, неспешный и ленивый, длится долгие часы, и не мешает мне думать, думать очень скрупулезно и дотошно. О том, что делать дальше, и куда себя вообще приткнуть со всеми этими шекспировскими (о, нет, в этом году правильно говорить – гетовскими) страстями вокруг.
– А некоторые идиоты до сих пор любят женщин, – смеется Стас и подмигивает мне, я улыбаюсь.
Он отходит от меня и делает громче музыку. Цой говорит спешно «Если к дверям не подходят ключи – вышиби дверь плечом». Я тупо повторяю эти слова про себя, пока не зная, чем они ценны, но интуитивно об этом догадываясь. Если к дверям не подходят ключи… вышиби дверь плечом. Вышиби дверь плечом. Не подходят ключи.
– Стас! Если к дверям не подходят ключи – вышиби дверь плечом, – говорю я громко и счастливо, Стас радости не разделяет.
День сентября номер шестнадцать. Если к дверям не подходят ключи, вышиби дверь плечом. Он носит на шее флешку.
На флешке вся его жизнь.
Жизнь, в которой все круто,
Жизнь, в которой все зашибись.
Все лето в наши окна светит солнце, мы спасаемся, как можем – задергиваем шторы, занавешиваем стекла блестящей бумагой, будто огромными обертками от шоколадных конфет или гигантских шоколадок. В этот шестнадцатый день сентября мы уже не мучаемся жарой и солнце, изменившее угол, под которым острые, как стрелы, летят в наши окна солнечные лучи, не так греет. Телефон разливается мелодией, такой знакомой, вы знаете ее, я знаю ее. Я могу поспорить, что когда-то вы сидели у подъезда (возможно, выгуливали свою собаку) и слышали ее, вырывающуюся из чужих или своих окон. Я раскрываю глаза, и сентябрьское солнце колышется тенями от кленовых листьев за окном на моем лице. Сладких апельсинов…
Стас стоит в студии, облепленный резиновым фартуком, будто мясник, держит в руках палитру, и звонит мне, вымазывая свой «Sony Ericsson» в краску. Стас говорит мне, что на плите в сковороде с тефлоновым покрытием для меня он поджарил сырники, и когда я буду идти в школу, я не должна про них забыть. Я сонно обещаю все съесть до последней крошки, даже не представляя себе количества этих самых сырников, благодарю, и прежде чем успеваю сказать, что люблю его, он вешает трубку под разливающийся аккомпанемент преподавательского рева.
Я кладу телефон рядом с собой у подушки (да-да, у меня будет рак мозга), закрываю глаза. И плачу.
Плачу недолго, но очень долго не могу заставить себя подняться с постели, лежу, смотря, как на потолке колышутся тени от ветвей, слушаю, как за стенкой бабушка-армянка кричит на своего внука, а он только бесконечно повторяет «Я не курю-я не курю-я не курюянекурюянекурю».
Иногда бывает такое, когда наша мама выпивает бокальчик (или больше на пару) красного вина, она забирается на диван в гостиной с ногами и говорит мне: «Ленка, мне от вашего папы досталось две хорошие вещи за всю жизнь – дети, то есть вы со Стасом, и ваш папа научил меня готовить плов». Я совершенно с ней согласна, хотя еще могу добавить коллекцию Стивена Кинга и Пашу. Паша – это мой брат номер три. Единственный родственник по папиной линии, с которым я общаюсь, и не только я, но и Стас, и даже Коля, хотя к моему папе Коля не имеет никакого отношения. И сегодня нам с Пашей предстоит веселенькое дельце.
Живет Паша на седьмом этаже десятиэтажки, в которой со времен сдачи дома в пользование не работает лифт. Я и мое опухшее колено раздосадованы этим обстоятельством, но послушно поднимаемся все выше и выше, мимо карикатур на «Саню-Овчара», накорябанного ключами от подъезда стиха фривольного содержания, шурша упаковками из-под чипсов и пиная жестяные банки «Балтики 3». Чем выше поднимаешься, тем меньше мусора и надписей, так высоко без лифта даже вандалы не забредают. Несколько секунд разглядываю новую бронированную дверь с глазком, кованной ручкой и витыми цифрами «47», прикрученными шурупами к двери. Потом я нажимаю на звонок. За дверью звенит электронный колокольчик.
Когда Паша открывает дверь, то смотрит на меня удивленно и без понимания. Будто два часа назад мы не договаривались о встрече. Потом медленно смаргивает, и отступает вглубь квартиры, шире открывая дверь.
– Привет, ты подстриглась, я тебя не узнал.
Паша как всегда лохмат, словно болонка, штанины парусиновых брюк таскаются по полу, руки засунуты с карманы. Нечто схожее с его квартирой я видела один раз в жизни – когда Стас брал меня в Питере на сквот одной группы художников. Только у тех стены были разрисованы их собственными шедеврами с расчлененными женщинами, и на полу лежали советские шубы, но по духу что-то схожее. Стены разрисованы граффити, а квартира наполнена таким разнокалиберным барахлом, что не усмотришь всего. Как по мне, единственным, что достойно внимания, являются странные светильники, которые выглядят как люминесцентные лампы, но работают автономно от сети. Хороши они тем, что с ними можно бегать и кричать « – Я убью тебя! – Я твой отец, Люк! – Нееееееет!!!».
Паше двадцать шесть лет, он не выходит из дома, и год назад его избили до полусмерти какие-то люди за то, что это дарование влезло туда, куда его не просили и вряд ли когда-нибудь бы попросили лезть. Нет, первое и второе это не причина и следствие, из дома он редко выходил и до избиения. Собственно, это его трехмесячное лежание в белых покоях, стойко пропахших медикаментами, избавило меня от медленного и болезненного изгнания из буланкиновской компании. Просто я пришла, и была уже никому не нужна. Сейчас он говорит, что работает только легально, только на законопослушных граждан, и лишь иногда just for fun «ложит» или «ронят» сайты всяких «школолошных спиногрызов».
Он наполовину поляк, наполовину украинец, его бабушкина софа, бесформенные кресла-мешки, кушетка-фьюжн, лофтообразный стол и садовые стулья припорошены, как пеплом или снегом, книгами Ежи Станислава Леца, Юрия Андруховича и Тараса Прохасько. Я не понимаю в них ни строчки, и даже когда раскрываю его любимого Пелевина, то тоже не понимаю ни строчки, хотя он пишет на русском. Вопреки всем мнениям о хакерах, у него дома всегда солнечно и не водится грязная посуда вокруг компьютера. Полные пепельницы – да, посуда – нет. Он курит как паровоз и, в свое время приучил, Стаса. Он прошел с ним все круги ада с поступлением в свою альма-матер, и в тот день, когда я вышла из такси возле «Института культуры города N», они сидели в розарии на лавочке и одинаковыми движениями подносили сигареты к лицу, а когда я спросила «Ну, что?», только синхронно положительно качнули головами. С тех пор Стас курить не бросал.
– Кофе? – спрашивает он, шлепая босыми ногами по мраморному линолеуму.
– Паш, если к дверям не подходят ключи – вышиби дверь плечом. Вышиби, пожалуйста.
Он саркастично смотрит на меня своими волчьими черно-карими глазами, и подносит огонек зажигалки к кончику торчащей изо рта сигареты.
– Пашуль, ты можешь взломать аккаунт пользователя на Фейсбук, – я не спрашиваю я, конечно же знаю точно, что может, – Я тебя прошу, очень надо.
– Хочешь почитать интимную переписку своего парня с Люськой из 10-В? – спрашивает Паша, всыпая в турку две ложки кофе из кофемолки, усмехается и лихо пыхает сигаретой.
– Да какого там парня, – отмахиваюсь я, и присаживаюсь на барный стул у стойки, – какой-то придурок с него написал гадость, а у меня теперь проблемы. Найти кто это, то есть подобрать ключи, и заставить удалить запись, я не могу, значит надо дверь вышибить плечом и удалить самой.
Паша откладывает сигарету и замирает в позе хищника над туркой, следит, чтобы кофе не закипело, и пенка не полезла через край. Я потягиваю из вазочки на стойке соленые орешки. Паша отточенным до мелочей движением снимает турку с газовой горелки и разливает кофе по кружкам, ставит одну передо мной, сам берет дотлевающую сигарету и садится напротив.
Ему нужно управлять государствами, а не сидеть в обители параноика в окружении лазерных мечей и перегружать серверы сайта «Ранеток». Он создан для этого, он мудрее любого из мне известных лично людей, в том числе нашей мамы и директора школы. Люди бы шли за ним, вытянув вперед руки, как зомби. И они, собственно, шли, но это было так давно, целых десять лет назад, и история эта так известна в доме с витражами, который называется моей школой, история про Пашу «Кровавого Барона», что пересказывать ее мне уже тошно. Смотрит на меня припухшими глазами, сколько я помню его, у него всегда от долгого сидения перед монитором на белках расплывались красные пятна лопнувших капилляров. И сегодня исключения не случилось. Что его мать, двоюродная сестра моего отца, думает по этому поводу, я не знаю, она никогда не любила со мной поболтать, тем более, что видела я ее только в больнице, а это как-то к разговорам не склоняет.
– Ладно, пей свой кофе, – говорит он, поразмыслив, раздавливает в пепельнице сигарету и уходит в комнату, – поищу я эту программку, была где-то.
У него есть свой культ людей, которые думают, что его зовут Кирилл, и он живет в Красноярске. Они пишут ему хвалебные песни и хотят дружить. Паша уже ни с кем дружить не хочет.
Он копается в этой своей адовой машине очень долго. Видимо, среди кодов на взлом системы Пентагон он просто не может разыскать какую-то пукалку для Фейсбук. Пару раз он отвлекается и раз за разом спрашивает «А что тебе надо? Твиттер? ЖЖ?», и на третий раз я уже готова его убить. Когда программа с незатейливым названием «Kill_Facebook» найдена – маленькое невзрачное окошко – я диктую ему айди «Идиота Петровича», и мы идем на кухню допивать холодный кофе, пока программа генерирует код. Когда Паша рассказывает, как сделать так, чтобы интернет-радио можно было слушать через МР3 плеер, из колонок в комнате раздается короткий приветственный звук, сигнализирующий об окончании работы и схожий со звоном микроволновки. Пара манипуляций, и вот, страничка Идиота Петровича передо мной во всей красе. Прежде чем пойти в сообщество школы номер 14 города N, я смотрю сообщения входящие и исходящие, друзей. Страничка либо основательно почищена (сообщений, друзей и других сообществ, кроме школьного, нет), либо Идиот Петрович никого в друзья не добавляет, потому что заявок на добавление во френды скопилось множество. Удаляю пост про Зотову, пишу новый, коротенький «Редакция «Колонки Идиота», в лице Идиота Петровича и коллектива редакторов и корректоров приносит глубочайшие извинения Марине Зотовой за нанесенное оскорбление, признает ошибочность поданных материалов, и спешит объявить, что колонка закрывается. Удачи». Меняю пароль на аккаунте, и выхожу, чтобы больше никогда не возвращаться.
Пока Паша лежит на жесткой кушетке, прикрывшись ярко-оранжевым томом, я пользуюсь гостеприимством, потому что не хотелось бы разговаривать на улице, и набираю на мобильный Колю. Усмехаюсь – какая я раньше была дурочка, поменяла имя абонента с «Николя» на «Снегурин», сейчас, честное слово, так бы ни за что не поступила. Роза останется розой, как ты ее не зови, и Коля, собственно, тоже. Понимаю, что сейчас идут занятия, но Коля трубку берет, видимо, опять отирается на репетиции. Говорит отрывисто и зло: «Я слушаю!». Я потягиваюсь на удобнейшем ортопедическом кресле и вонзаю пальцы ног в мягчайший ковер.
– Зайди на Фейсбук и посмотри «Колонку идиота». Я надеюсь на то, что сделка будет честной, и ноутбук у тебя поблизости, потому что если до вечера мне не позвонит Саша Буланкин, и не скажет, что компьютер у него, я, клянусь Богом, ровно в восемь вечера позвоню ему, и скажу, что ты встречаешься Юлей Малышевой, кто тебе подкинул идейку покопаться в папках, и кто раздобыл зарядное устройство.
Коля на том конце провода (радиоволны? импульса?) молчит несколько секунд, а потом медленно спрашивает: «Откуда ты знаешь?». В общем, ответ на этот вопрос стандартен: «Я знаю это, потому что знает ТайлерДерден», но он уж больно культурен. Поэтому я очень спокойно и даже весело отвечаю:
– Пошел нахуй, Николя.
В трубке раздаются гудки. Паша откладывает книгу и чешет затылок:
– Это Снегурин? – я киваю, – я, конечно, знал, что у вас траблы с взаимопониманием, но не думал, что настолько.
Паша знает о жизни моей очень много, потому что ночами, когда он работает над своими адскими программками, а я мучаюсь бессонницами, мы чатимся в ЖЖ, единственной интернет-клоаке, где я зарегистрирована. Я подхожу к окну, смотрю, как в раскаленном воздухе скользят по проезжей части маленькие машинки и ходят по тротуарам крошечные люди. Имею ли я право ему рассказать? Вот тебе, Лена, и еще одна этическая дилемма. Но, в конце концов, рассказать Стасу я не могу, потому что для него это будет большое потрясение, маме тоже, мама побежит докладывать сестре, что Коля знает уже… А Паша… А Паша – самый мудрый человек, которого я знаю.
– В общем, тут такое дело, – за моей спиной щелкает зажигалка, и Паша снова закуривает, – видимо, года полтора назад Коля раскопал бумажки…
Я замираю, прикусываю губы, и понимаю, что есть вещи, которые я просто не могу…
– Об усыновлении, – договаривает за меня глубоким голосом Паша, и я киваю.
– И теперь он… Противен сам себе, потому что неясно чей сын… И мы ему противны, что мы – не он… Что у нас семья есть.
Почему полтора года? Я даже не думала об этом. Видимо… полтора года назад он стал сам не свой, сначала я не обратила внимания, потом такое стряслось с Пашей, а потом… потом Коля стал не мой брат и друг – обычный волк в стае.
На экране танцует сринсейвер, десятки геометрических фигур, миллионы пикселей, чьи-то заработанные миллиарды, и не нужно взламывать пароли, чтобы их заработать.
– Папа и мама не те, кто родил, а кто вырастил. И братьями и сестрами считают даже тех, кто тебе не брат. Вот мне Коля не брат без зависимости родной он или усыновленный, но братом я его считаю, как и считаю некоторых людей, которые к семье моей не имеют отношения.
– Да что ты мне это объясняешь-то? – всплескиваю руками я, – Я ведь думала… родственники – не друзья. С друзьями ты ссоришься, и они уходят, уходят навсегда, а родственники, ссорься с ними, ругайся, дерись, но деться от них некуда. Рождения, свадьбы и поминки сведут вас, столкнут лбами и заставят помириться. Я была уверена, что он вернется. А теперь понимаешь, Паш, он свободен от нас, он не вернется!
– Эх, Ленка, – Паша, не выпуская сигареты изо рта, обнимает меня одной рукой за плечи, от него пахнет «Malboro» и йодом почему-то, – он только и думает, как вернуться. Только захочешь ли ты его простить?
– А ты как думаешь? Простить?
Паша замолкает. Убирает руку с плеча и долго смотрит в окно, в пальцах дотлевает сигарета. В наступающих сумерках и тусклом свете из окна клубится серыми лентами дым, лицо его, немного восточное, с раскосыми глазами и высокими скулами, теряется в нем, растворяется, сливается в сизое.
– Я – другой человек, Лена, меня жизнь заставила думать по-другому, но я советую тебе… проявить широту души, и когда-нибудь это вознаградится.
Наверное, я должна что-то объяснить о своей семье. Отец ушел, когда мне было три, а Стасу шесть, он его еще помнит, я уже нет, мужчина на черно-белых, реже цветных, фото мне совершенно не знаком. С тех пор (год 1996) мама растит нас в полнейшем одиночестве. Знаете, некоторые (многие) люди (почти все) говорят, что моя мама слегка брутальна. Что она, видите ли, резкая, злая и всякие другие бредни. Не знаю, мама моя вырастила двоих детей, купила две машины, пять раз сделала ремонт в квартире, досмотрела родителей. В абсолютном звенящем женском одиночестве. Я не могу понять, чего от нее можно ожидать? Оставил маму папенька двадцатишестилетней дуреной с химзавивкой на голове и добрыми глазами, но Боги мои праведные, не желала бы я ему встретить ее сейчас. Пашет мама, будто трактор в поле «дыр-дыр-дыр» в юридической консультации. Ну, пожалуй, звучит это хорошо, выглядит сосем не так. Крошечный офис на две комнатки она снимает в совдеповском улье, до сих пор носящем гордое название «Дом быта». Ее соседи справа и слева бюро ритуальных услуг и агентство по реставрации подушек соответственно, напротив по коридору находится парикмахерская для малообеспеченных граждан. Она дружит с «гадалкой-целительницей» Жанной со второго этажа и администратором бильярдной в конце коридора Костиком. Консультирует мама в основном матерей-одиночек, куда подавать в суд на алименты, как писать заявление, какую требовать сумму, что требовать при разводе, как не потерять детей и что говорить в суде. Когда ее секретарша уходит в отпуск, ее подменяет кто-то из нас со Стасом.
В общем, к ситуации со своим папиком я отношусь со здоровой долей юмора, как собственно и Стас, никто из нас не жалеет о потерянных возможностях типа получения отцовским ремнем по заднице, таскания за уши и что там еще? Прижимания к широкой мохнатой отцовской груди. Нас, в принципе, и мамина устраивает, она достаточно широкая, но, к счастью, не мохнатая. Как говорится, хочешь получить идеального мужчину – воспитай его. Мама воспитала идеального мужчину (ну, понятие идеального мужчины здесь для каждого индивидуальное, конечно, но для нашей семейки это оно) в лице Стаса. Он внимательный, заботливый, собранный, и достаточно терпеливый, чтобы выжить под одной крышей со мной и мамой. Когда он уезжает с группой на «студии», где они зарисовывают день и ночь какие-то травушки-муравушки и деревья, то квартира погружается в хаос. И нет, я не говорю о разбросанных вещах и косметике, хотя и этому место находится, я говорю о хаосе в наших головах, и тогда все времяпрепровождение превращается в не более чем ожидание Стаса.
Около семи вечера мои размышления, совмещенные с бездумным переписыванием параграфа по истории, прерывает телефонный звонок. На дисплее высвечивается «С.Буланкин», когда я беру трубку и говорю «Алле», то слышу только шум несколько секунд, а потом Буланкин натужно говорит: «Фламенко» сказал передать тебе привет и благодарность». Я усмехаюсь иллюстрации «Микробы лихорадки западного Нила» и отвечаю:
– Поздравляю с находкой потери. Пожалуйста, Буланкин.
– Кто «Идиот»? – спрашивает он, и я хочу ответить «Ты идиот», но у меня есть фраза, под знаком которой пройдет этот день.
– Пошел нахуй, Буланкин.
Он вешает трубку, я откладываю телефон и возвращаюсь к конспекту.
Стас ушел на эскизы на площадь Воссоединения (черт его знает кого с кем), и я в полном одиночестве коротаю вечер, пока не приходит в половине девятого мама. Бросает сумочку и пакеты из супермаркета на пол в коридоре, входит в гостиную в туфлях, падает на диван, и кривясь и морщась стаскивает их с ног. Я отношу туфли в коридор, разбираю сумки (колбасу, хлеб, пельмени – в холодильник, стиральный порошок – в мойку, шоколадку – в руки) и сажусь напротив нее в кресло. Мама, вытянув ноги и раскрыв воротник белой рубашки, дремлет, пристроив голову на диванной подушке.
– Мам, не спи, я тебе ванную сделаю, эй! – говорю я, разворачивая шоколадку и шурша фольгой.
Мама открывает глаза, садится прямо и смотрит на меня, потом щурит глаза и поджимает уголок губ:
– Что сегодня было…
– Что? – спрашиваю я, мы всегда очень беспокоимся за маму, потому что у нее небезопасная работа.
– Приходил ко мне один хрен… Говорит, мол, вы мою жену перед разводом консультировали, так вот я сейчас хочу жениться, не могли бы вы мне составить такой контракт, чтобы меня и эта жена не ободрала как липку после развода. Что вы там моей дурене-то насоветовали? Позатыкайте эти дырки, чтобы я опять не пролетел.
Мама поджимает ногу и лихо пародирует чью-то фривольную манеру разговаривать.
– А ты?
– А я ему и говорю: «Не пошел бы ты нахуй, господин Логиновский?»…
– Что?! – кусочек шоколада выпадает у меня изо рта.
– Что? – переспрашивает мама удивленно и тычет пальцем в шоколад намоем колене, – Сейчас вся вымажешься.
– Логиновский?
– Ну, это же его жена была, я машину купила за гонорар. Это было… она еще тогда спрашивала, как мой племянник, это Паша в больнице был… – мама подсчитывает в уме.
– Прошлым летом, – равнодушно подсказываю я, – как занимательно. Она ободрала его как липку?
– Ну, в принципе… его обдерешь, – отмахивается мама, – на первое время какие-то деньги, с их-то барским образом жизни. Но она сейчас опять замуж вышла, приезжала пару месяцев назад из своей Москвы, благодарила.
Потом мама садится на любимого конька, размахивая руками:
– Так вот хрен он мне что сделает, упырь, у Леськи-то новый муж покруче этого хрена будет, она как узнает, что он на меня наезжает, так как прижучит его. Боже, Ленка, какие же все мужики козлы!
– А что ребенок? – я спрашиваю холодно и почему-то зло, мама застывает с растопыренными пальцами и полуоткрытым ртом. Сразу понимает, сопоставляет годы рождения и мой тон.
– Ну, а куда бы она его забрала? Ни жилья, ни будущего, как бы она его воспитывала? А отец, у него деньги, лучшее образование…
Я бы, наверное, могла возразить ей, что она-то воспитала нас со Стасом, но она бы на это сказала, что все это ей далось ценой собственной крови и костей. Мама, это еще один человек, с которым можно выкидывать из разговора большие ненужные куски. Поэтому я молчу, но мама по выражению моего лица знает, что я не согласна.
– Что, школу сегодня прогуляла?
Я хлопаю глазами удивленно. Неожиданно!
– Да, а ты откуда знаешь?
Мама печально откидывается на спинку дивана и складывает руки на груди.
– У тебя в кои-то веки хороший цвет лица.
– Правда?
– Нет, – вздыхает, – мне звонила твоя классная руководительница.
Вот старая блохастая всклоченная жилистая кошка, да чтобы тебя каааак…
День сентября номер семнадцать. «А кто-то так рад, кто-то так рад»полуночные кухонные откровенности
а потом дни, когда облака еле видны,
но зато, как виден закат
это есть наши вечные ценности
выходит, не так уж мы бедны,
брат (с)
В сознание я прихожу за углом школы, взмокшая и трясущаяся. Вдруг понимаю, что все, что я делала с тех пор как проснулась и до сейчас, все решения, которые приняла проснувшись – все в горячечном бреду, все совершенно необдуманно и глупо и вообще… Коля выходит из-за аркады у озера, Коля медленно, будто плывя в нагревающемся воздухе, приближается к входу. Волосы тянутся к небу, тяжелые ботинки наверняка топают по дорожке, на футболке под жилетом отпринтован Барт Симпсон. Коля поправляет свои шерифские очки и проводит рукой по волосам, Юля Малышева из-за плеча Леши наблюдает за ним, я поправляю свои очки, перекидываю ремень сумки через плечо и выхожу навстречу. Мозг упрямо бастует и кричит, что делать этого не надо. Я иду. Коля идет навстречу, впервые за многие дни не делает вид, что меня нет, глаза скрыты очками, но по нему видно, что он смотрит. Когда расстояние между нами сокращается до нескольких шагов, он останавливается, и сознание вопит, что это последний шанс просто сейчас свернуть и уйти, забиться в Дашкин уголок и тихонько там поскулить, как обычно. Я преодолеваю оставшееся расстояние, улыбаюсь Коле, говорю «Привет», чмокая в щеку, и обнимаю. Следующая секунда растягивается в длинную, как змея, ленту, утыканную гвоздями, потом я чувствую, как Коля поднимает руку, и кладет мне на плечо. Я встаю на цыпочки и шепчу ему тихо на ухо, хотя и до уха толком не могу дотянуться. Говорю:
– Я тебя люблю.
Зачем читать ему лекцию, которую вчера мне прочитал Паша? Он и так все это знает и понимает, но уверенности, что все правда, ему не это не подарит. И я не хочу, чтобы он думал, будто я не хочу его видеть, из-за того, что он мне не брат. А все остальное… Я допускаю ошибки, вы, Коля, мама. Все.
Рука на плече замирает и становится каменной, я становлюсь на ноги и поднимаю голову. В зеркальных Колиных очках я вижу свое отражение, а в отражении своих очков вижу Колино отражение, и так бесконечно, вечная рекуссия. Его брови над очками изгибаются, и, хотя я не вижу его глаз, но догадываюсь об их выражении.
– Вчера ты послала меня на хуй.
Я улыбаюсь, и в отражении наших очков вижу, как наши руки синхронно тянутся к солнцезащитным стеклам, стаскивая их с лица.
– О, и могу еще раз, но это ничего не меняет.
Он набирает воздуха в грудь, и я вижу, по выражению его лица, по мимолетно поджатым губам и на секунду раздувшимся ноздрям, что вдох этот предшествует слову «прости», но Коля так же выдыхает, и я качаю головой.
– Ничего, Коль, просто будь, – блик, брошенный солнцем с начищенного до блеска медного флюгера, слепит меня, и я часто моргаю.
Вместо ответа он рукой, лежащей на моем плече, разворачивает меня к школе, и, так же держа за плечо, ведет внутрь. Если бы здесь был Паша, он бы благосклонно кивнул, сложив руки на груди.
– Давно хотела тебе сказать, что последнее время ты выглядишь как… педик.
– О, скажи это моей девушке.
Сейчас самое время всплыть куче неприятных ассоциаций, начиная с того, кто девушка Коли, как она связана со мной, и как мы все повязаны на «Колонке идиота», но… нет. Их нет. Коля встряхивает меня за плечо, и я налетаю на него, он в свою очередь легонько толкает Буланкина под локоть. Тот медленно оборачивается, открывает рот, закрывает рот. Коля надевает очки, я надеваю тоже. Где-то там, позади, Юля Малышева понимает, что у нее начались проблемы.
*****
– Стас? – я вхожу в квартиру первая, смотрю на пол в коридоре, на полочке для обуви стоят кеды и ботинки Стаса, либо он ушел в универ во вьетнамках, либо… он точно дома, – Стас, у нас гости!
Затаскиваю Колю в квартиру, и держу за руку, пока Стас найдет такой запутанный путь из кухни.
– Здравствуй, Коля, – Стас аккуратно вытирает исцарапанную руку, я подозреваю, что у него есть девушка, а у девушки дикий кот-живоглот.
Коля нервно сглатывает, Стас улыбается одними губами, уголки резиново подпрыгивают вверх. У Коли опять это выражение лица «сейчас я извинюсь», но Стас качает головой и говорит первым:
– С возвращением в семью. Пойдемте, соорудим что-то пожрать, а то в этом доме все как всегда…
********
– Ты помнишь «Дом солнца»? Гарика Сукачева? Там был Солнце, он был как молодой Иисус.
– Я забыл твою комнату, я уже не помнил, что видно из твоих окон.
– В его доме было много медных пластинок, которые делали динь-динь.
– Я страшно перед тобой виноват.
– Мне Стас сделал такие же. Ты слышишь этот звук? Это они на кухне звенят на сквозняке.
– Лен, ты слышишь, что я говорю?
Я прихожу в себя, когда он начинает меня трясти за плечи. Его чайные глаза, разлитые по стеклянным бокалам, разглядывают меня пристально. Колено почти не сгибается, и мне кажется, что я останусь навсегда инвалидом. Отголоски этой боли набегают волнами на мое лицо, и Коле становится только хуже. Стас ушел на эскизы, мама воюет с десятками Логиновских и их женушек. Нас пронизывают радиоволны и импульсы Wi-Fi. С тех пор, как он не был здесь, Стас раскрасил мои стены, Стас нарисовал мне новый мир, я развесила новые лики новых кумиров и богов, я сменила компьютер, за моим окном вырос маленький ирландский паб. Четыреста пятьдесят раз солнце поднялось, проткнуло меня копьями лучей, и опустилось снова, триста шестьдесят ночей я лежала в этой постели, смотрела в потолок и повторяла про себя «Ежи еси на небеси», потом вера рассыпалась, и я стала говорить «Кто-то плачет, кто-то кричит, а кто-то так рад, кто-то так рад….». Шесть раз сменились сезоны, один за другим, без тебя два раза распускались сады и разжигало войны лето, без тебя лишь раз баюкала зима и рассыпалась осень. Вторую осень без я уже не переживу. За четыреста пятьдесят раз по 24 часа я стала другая, и ты тоже, Коля. Ты стал другой, и я не знаю, друг ты ли мне просто сейчас, я не знаю, но ты просто моя родня, а ее не бросают, не забывают и не могут покинуть навечно. Никогда.
– Родители не догадываются?
– Что ты… я же хороший актер, Лена. Думаешь, Стас зол?
– Что ты, Стас очень плохой актер. Все, что ты видишь на его лице, является его действительной эмоцией…
– Он не доверяет.
Я открываю глаза, трусь щекой о Барта Симпсона, закрываю глаза.
– Да, он именно это и делает.
Маленькая по-сентябрьски луна за распахнутыми окнами делает нас белокожими, черноглазыми, восковыми.
Ощущение легкости, невесомости, отторжения силы притяжения земли кружит голову. Сейчас мне кажется, что проблемы начались задолго до того, как Артем Логиновский впервые протянул мне руку и сказал: «Виталий». Проблема была отнюдь не в Саше Буланкине, проблема была в нем, моем брате-не брате, и теперь проблема решена. Но это, само собой только кажется в этом коротком отрезке времени, пока мы сидим на темной кухне в окружении спящих предметов.
День сентября номер двадцать два. «Нельзя заходить в спальню к Богу, даже если его там нет»наши полны обоймы
мы еще не устали от этих пряток
сохраните наши стокгольмы
берегите внутренних котяток
– Вы должны понимать, что слова, будто ваша дальнейшая судьба решается сейчас, не пустой звук. Она именно это и делает. Не сейчас, ваша судьба решится через восемь месяцев, когда вы пойдете писать свое ЕГЭ, и, в зависимости от этого, вы либо поступите в университет, либо нет, либо после школы пойдете работать в «Мак», либо...
«Нельзя заходить в спальню к Богу, даже если его там нет»
– Либо все равно пойдете работать в Мак-Дональдс, с высшим или без него, – подает голос Логиновский со своего места под прикрытием широкого плеча Буланкина, – а вот я, например, поступлю, даже если не наберу минимум по ЕГЭ.
Поднимает бровь и пожимает плечами, лицо становится хеллоуинской маской леприкона. Класс затихает, завистливо и раздраженно одновременно.
«И звезда звезде говорит: «Это судьба, ла-ла-ла-ла, это судьба»
– Я вообще думаю, что в «Синих колокольчиках» такие разговоры не ведутся в принципе, за ребят из колледжа сто процентов заплатят, и нечего париться, честное слово. Так может, те, за кого заплатят, шли бы доучиваться в колледж, а мы тут уже погрызем землю в гордом нищем одиночестве?
«Дороги, которые мы выбираем, не всегда выбирают нас»
Коля снимает наушники, и мне становится еще лучше слышно слова, которые из них вырываются. Коля заметно картавит и постоянно проводит языком по больному зубу, но идея просто заткнуться ему в голову не приходит.
«И все хорошо, и мы не бесимся с жиру, не выносим сор из избы»
– Снегурин, что ты здесь делаешь? – Инесса Павловна наконец-то или замечает Колю, сидящего рядом, или понимает, что перед ней 11-б, а не 11-а, и ему тут не место.
– У меня новокаин, – Коля тычет пальцем в челюсть, – меня прогнали с репетиции и сказали идти на тот урок, где не нужно говорить.
Последние слова уже вообще сложно разобрать.
– Вот и молчал бы, – говорит зло уязвленный Логиновский.
– Так ты теперь что, гражданин мира, куда хочешь, туда и идешь?
«И радиоточка ловит сигнал от радиозапятой»
– Я теперь партизан, – вздыхает Коля и снова возвращается к зарисовыванию полей моей тетради нечитаемыми каракулями.
И вдруг из актового зала по соседству громыхает, будто дублируя с опозданием Колин плеер, громогласное, дрожащее и похрипывающее ненастроенными колонками «Нельзя заходит в спальню к Богу, даже если его там нет». Коля вздрагивает мелко, смотрит на меня и укоризненно качает головой. Музыка стихает и Коля, уткнувшись мне в плечо, упорно и нагло делает вид, что спит.
На большой перемене звонит Даша. Рассказывает мне что-то, чего я совершенно не понимаю, употребляет какие-то сленговые словечки, но, в общем, я делаю вывод, что у нее все окей, и у нее появилась куча новых друзей и парочка неземных перспектив. Когда она спрашивает встревожено и тихо, как там у меня дела, я стою у одного из немногочисленных прозрачных окон, смотрю как внизу пятиклассники гоняют мячик, а Коля, сидя на подоконнике, жалостливо трет свою челюсть. Я перевожу взгляд на него, поджимаю губы, и говорю, что лучше ей не знать. Поверьте, лучше ей не знать.
На алгебре Коля смывается в 11-в, потому что там сейчас география, и можно вволю поспать на последней парте. Тамара Георгиевна рисует на доске параболы, мел крошится и кружится, кружится в холодном солнечном свете, опадает на лацканы ее двубортного пиджака, журнал, лежащий на столе, припорашивает белесой пеленой искусственные багряные розы со стеклянными капельками, приклеенными к лепесткам. Она неимоверно погружена в свой прекрасный мир цифр, мир Терри Прачетта, «плоский мир», а я не могу привести в порядок голову, я моргаю, и не могу сморгнуть пленку со своих глаз, и мне все чаще кажется, что скоро они станут глазами Ярика-несчастного-Фауста – мертвыми полудрагоценными камнями. Что будет, когда вернется Даша? Что она скажет мне, скажет, что я предательница? Даша может, может обидеться, не за себя – за меня, за мое «слабоумие, замешанное на безволии», это она говорит мне из раза в раз, что Буланкин меня прогнал, потому что я была дурой, но теперь-то нет, и если я вздумаю кого-то из них простить, то снова стану дурой. Такой дурой. Но Коля-то это другое! Только я не смогу объяснить ей, почему Коля – другое, потому что не имею права. Ах, черт!
– Знаешь, что говорила Баффи? – спрашивает Логиновский тихо, наклоняясь ко мне.
Мы сидим на одном ряду в классе математики, и сегодня нас посадили вместе, с другой стороны от меня сидит Юля Малышева, дальше справа еще Буланкин и Ванечка, вообще прекрасное сочетание!
– Знаю, – отвечаю я так же тихо, – но не знаю, что имеешь в виду ты.
– Она говорила Уиллоу, что переписывать конспекты разноцветными ручками – признак шизофрении.
Я усмехаюсь, и Юля смотрит вдруг на нас так, будто мы вырезали всю ее семью, из-за Юли высовывается Буланкин и смотрит так же. Я поворачиваюсь к Логиновскому, он – ко мне, пожимает плечами, и мы возвращаемся к конспектам. Я – к разноцветным гиперболам, он – к косым с наклоном влево буквам и цифрам. Из далекого теперь актового зала снова громыхает про спальню Бога. Оказывается, что на всех людей вокруг она действует, как лимон по языку – они морщатся и ведут себя так, будто у них лапа попала в мышеловку. Логиновский делает недовольное лицо, но у него оно еще с оттенком возмущения.
День сентября номер двадцать пять. «Мне бы вылечить нас от взаимной простуды» надтреснутый дребезжащий ввиду резко
захолодавшей вчера погоды, декабрьских
континентальных ветров, школьный
звонок в полупустых освещенных
классах; во время кориолисовой
зимы с астрономии отпроситься
домой, после ужина постепенно
складывать один и тот же
пасьянс, сходящийся к перемене дат.
«Так может продлиться тысячи лет, если не бросить на лед свое тело»
После второго урока мы с Колей сидим спина к спине во дворе на лавочке, Коля читает своего любимого Кормака Маккарти, обложка противная до ужаса, тупо-киношная, но, по Колиным словам, содержание вполне читабельно. Я переписываюсь в аське с Дашкой, все так же боюсь ей что-то сказать. Дашка твердит все одно и то же «Fuck them all», я соглашаюсь, но не скажу ей ни за что, что желания такого у меня уже нет.
«Но поздно, некуда отступать, я уже под деревьями»
Мимо пробегает Логиновский, уши закрыты наушниками, палец выстукивает на ремне сумки свой загадочный мотив. Он никогда не носил солнцезащитных очков – летом, осенью, зимой, его не слепит солнце или его глаза достаточно непроницаемы, чтобы не требовались щитки от чужого пристального внимания? Потом он притормаживает и возвращается.
«И только ты на все сто двадцать пять»
Логиновский стягивает наушники, и они плотной шиной охватывают его шею. Я тоже вынимаю «капельки» из ушей и стягиваю очки. Коля закрывает свою постапокалиптику и смотрит на Логиновского, тот улыбается задорно и хитро, я вдруг слышу «Дым высоких труб нам подскажет приближение холодных ветров», и несколько секунд размышляю, как она снова оказалась в плейлисте, если я ее удалила, прежде чем понимаю, что это не у меня, а у Логиновского. В принципе, мы ждем с интересом, когда он заговорит, потому что последние сутки он донимает Буланкина и компанию английским, вследствие чего, понимает и разговаривает с ним только Малышева.
– Ребята, боюсь у вас спросить… – начинает он, щурит один глаз и потирает подбородок.
Коля усмехается и вопросительно поднимает брови, Логиновский смотрит за наши спины, следит за кем-то глазами, и мы с Колей тоже оборачиваемся. Вся лужайка перед школой сверкает на солнце миллионами капелек росы, модницы в летних босоножках с визгом шагают по влажной траве, а просто за нами по дорожке шагает Ярик, и под глазом его сияет первозданной синью синяк. Воротник водолазки натянут до подбородка, длинное пальто плотно запахнуто, да парня основательно знобит! Логиновский улыбается плотно сжатыми губами и смотрит снова на Колю, на что брат поднимает руки вверх и качает отрицательно головой:
– И не думай, Темыч, эта информация не покупается и не продается, я не скажу, кто это был.
– Да ладно-ладно, – Логиновский распихивает нас с Колей, и садится между нами, – Зотова во время репетиции сняла с рапиры предохранитель, приперла Фауста к стенке…
Я вдруг чувствую, что рот мой упрямо приоткрывается, пока Логиновский указательным пальцем указывает себе на шею в районе кадыка.
– Наставила ему рапиру воооот сюда, – он отряхивается, как собака после дождя, – и как ткнет. Мать моя женщина!
Всплескивает руками псевдосочувственно. Трясет головой восторженно, глаза сияют. Коля театрально прикусывает язык и закрывает рот на молнию.
– Ну, а кто дал ему по морде я не знаю! Ну, Фламенкоооо, колись!
Я вдруг замечаю, что эти волосы торчком их несомненно роднят, а их цвет наталкивает на то, что они похожи на Норберта и Деггета из мультика «Злюки-бобры». Логиновский – Норберт, а Коля – Деггет. Я смеюсь, они не замечают.
– Окей, информация продается. Кто «Идиот Петрович»?
– Ай, Коль, иди ты! – Логиновский в прекрасном настроении, вертится волчком, и непонятно почему так рад, «а кто-то так рад», – Ну, не знаю я! Вон, у сестры своей спрашивай!
– Она не говорит, – взмахивает руками Коля.
– Ата-та, Паресьева! – машет мне пальцем и укоризненно качает головой, – Все, прощайте, прекрасные маркизы, пойду я вон…
Логиновский щурит глаза, поджимает губы, кого-то высматривая в толпе, потом просветляется, хлопает в ладоши, трет их усердно. Футболка облепляет худое тело, на шее болтается фенечка из черно-белых бусин, чистый степной хищник.
– А не поздороваться ли мне с самой Зотовой! Вот уж кто не соврет, – уходит, не прощаясь, а потом возвращается, всовываясь между нами через спинку скамейки, – а если она захочет, чтобы я ее поцеловал?
Весь кривится и содрогается, мы с Колей смотрим на него со смесью симпатии и неприязни.
– С чего бы это? – спрашивает Коля, будто декламирует роль, давно предопределенную.
– Злые ведьмы они такие.
– Так, может, ты превратишься в принца от поцелуя? – спрашиваю я, уже вновь закрывая ухо наушником.
– Что ты, Паресьева! Я снова стану жабкой!
Он уходит, и еще пару шагов скачет как лягушка.
– Ты слышала запах перегара? – спрашивает Коля.
– Нет.
– Значит, накуренный.
На пятом уроке перед классом информатики нам сообщают, что «информатик» у нас новый, и мы, удивленные и радостные одновременно, входим в кабинет. В классе информатики у нас стоит двадцать компьютеров, висит «плазма», а в углу стоит холодильник «Филлипс». Я не знаю, почему в кабинете информатики, честно! Может, потому что это – хаотическое скопление розеток, и их тут на квадратный метр больше, чем японцев в Токио? Вы входим неловко, останавливаемся у входа, отмечая, что столы стоят причудливым полумесяцем. Но хоть что-то не меняется, здесь по прежнему так же холодно, как у Люцифера на девятом кругу ада. Да, у плазмы новые электронные часы, показывают минуту до официального начала урока. Кто-то стоит у распахнутого холодильника, засунув туда полтуловища. Потом подает голос, так же не вылезая из холодильника.
– Чтобы вы знали – я в этой школе десять лет проучился, и чтобы вы думали? Меня здесь встретили с холодком?
Я отворачиваюсь, смотрю в пол, потому что картинка торчащего из холодильника туловища меня сбивает, в голове лихорадочно вертятся мысли, такое ощущение, знакомого…
– Нет, с холодцом! – «информатик» выбирается из холодильника, и плавным танцевальным движением разворачивается к нам, в руках у него прозрачный лоток с холодцом, на крышке прикреплен стикер с надписью «Андреев П.А».
Перед нами в костюме-тройке, в накрахмаленной рубашке и стопроцентно Колиных кедах стоит мой троюродный брат Паша и рассматривает лоток. Потом поднимает голову на нас. В этот момент я жалею, что нет рядом Коли или Даши, которые смогли бы закрыть мне рот, я выдаю нервный смешок, закрываю глаза, пытаясь спугнуть наваждение, но когда я открываю их, Паша отправляет холодец в «Филлипс» и улыбается нам в тридцать два зуба. Логиновский смеется, но как-то странно, истерично немного, Буланкин не ценит юмора, остальные… приглядываются.
– Что смотрим, господа мои хорошие? Рассаживаемся по компьютерам! Быстро! Тот компьютер, на котором скринсейвер с надписью «Это учительский стол, идиот!» мой.
Ванечка тут же пересаживается за другой компьютер, зло прищурив глаза. Я отсаживаюсь подальше от учительского стола, потому что боюсь не смогу совладать с желанием ущипнуть Пашу и проверить, настоящий ли он.
– Итак, дорогой 11-б! Меня зовут Павел Андреевич Андреев, я ваш новый учитель защиты от темных искусств… Я сказал это вслух? Просто очень хочется…
В классе раздаются более уверенные смешки.
– В смысле информатики! – он хлопает себя по карманам, выуживает из нагрудного кармана маркер и пишет на белой доске «Павел Андреевич Сней», вытирает недописанное «Снейп» и дописывает «Андреев».
– Я закончил эту школу в тысяча девятьсот девяносто девятом году от рождества Христова. Так что если кто-то пойдет прогуливать мои уроки на курилку или на беседку, найду и… скурю. Я требую от вас немного, программа у нас устаревшая, требует минимум, с которым все вы знакомы. Я люблю ответственность. А еще море и прогулки под луной. Но это к делу не имеет отношения.
– А еще идиотские шуточки, – рычит себе под нос Ванечка.
Паша скользит к нему на подошвах своих идеально белых кед и хлопает ладонями по столу с двух сторон от жидкокристаллического монитора, ноздри его раздуваются. «Твои монгольские скулы!» вопит мой проснувшийся мозг. Да, именно эта песня для моего братца!
– А вы, Иван, любите, я смотрю, потрындеть всякую ересь на публику.
Он смотрит на Ваню долго, выжидательно, подняв бровь и склонив голову. Ваня молчит, стиснув зубы, только желваки ходят под идеально чистой нежной кожей. Потом Паша выравнивается, осматривает класс. Долго разглядывает Буланкина, Лешу еще дольше, останавливается на Логиновском, облизывает верхнюю тонкую губу и снова корчит развеселую рожу.
– Итак, вот, – он вынимает из ящика стола учебники по химии за 11 класс, – вот это вы сейчас разберете, и до конца года наберете мне вручную в Word, со всеми таблицами и формулами.
Более идиотского задания я еще не слышала в жизни. В чем прок выполнения «мартышечной» работы? Набирать давно набранное? В 11 классе, перед ЕГЭ? Класс ошарашено хлопает глазами.
– Оценку получит только тот, кто будет пахать. Ни медалисты, ни богатеньки буратины не проскочат. Если у вас не будет законченного учебника по химии к 31 мая, я не поставлю оценку в году.
Мы медленно по цепочке передаем учебники. Я раскрываю свой на предисловии и тупо туда смотрю. Какого черта?
– Логиновский, не копайтесь там, я переустановил Windows на всех машинах, свою порнушку вы там не найдете.
– Павел Андреевич… – робко начинает Катя Леонтьева.
– Да? – Паша нависает и над ней, Катя теряет всякую ориентацию в реальности.
– Это версия 2007 года, я не умею…
– О, бьютифул! – всплескивает он руками.
– О, инкредибель, – вторит ему тихо Логиновский напротив меня.
– А вы, Иван, умеете пользоваться версией 2007 года?
Ванечка удивленно поднимает голову и отрицательно ею качает.
– Как?! Вы, такой подвинутый, такой всезнающий… и не умеете?! В чем же вы тогда набираете…
Он замолкает многозначительно, и с Вани слетает надменное выражение лица.
– Паресьева! – я дергаюсь на стуле, Паша уже нависает надо мной, сияя огромными черными глазами, – А вы умеете?
– О, да, – лихо поднимаю я брови.
– Молодец! Равнение на Павлика Морозова! В смысле… вы поняли на кого равняться.
Потом он, будто сдувшийся шарик, оседает на свое место для учителя между Малышевой и Логиновским, вытягивает ноги, и начинает усердно разглядывать потолок, заложив руки за голову.
Я достаю телефон и печатаю Коле сообщение «Не вздумай пропустить информатику!!!».
– Паресьева, я все вижу, спрячьте телефон!
На шестом уроке мне приходит смс от Коли «ААААААААА!!! ыпщпыщь!!!». Я смеюсь и прячу телефон в кармашек сумки, да-да, братик, именно пыщь-пыщь. Потом меня вызывают к доске, и, идя между партами, я вдруг вспоминаю, что к истории-то я не готова, и отмазаться уже не отмажешься. «Понимаете, у меня старший брат учителем информатики в школу пришел работать, я немного не в себе, можно выйти в медпункт?».
– Да, Паресьева, правда всплыла кверху брюхом. Фингал Фаусту поставил старший брат Зотовой. Приходит он, значит, в зал, а там Ярик как всегда в своем репертуаре – ты такая-рассякая Маринка, и вообще. Ну, а братишка что – косая сажень в плече, на форме вот здесь, – Логиновский указывает пальцем себе на грудь, – медаль, только из Осетии вернулся… Ну, короче… слышала, на пульте кто-то громкость выкрутил, что «Ундервудов» по всей школе было слышно? Это Зотовский брат Яриком все «бегунки» пересчитал. Вот так своему братцу и передай.
Говорит мне на перемене Логиновский. Нас ожидает седьмой урок языка и литературы, и Логиновского явственно развозит по парте, голова постоянно падает на стол. В класс влетает Коля, на лице его крайняя степень удивления, конечно же, сыгранная его актерским талантом, он открывает рот и объятия, а потом, увидев Логиновского, закрывает рот и, молча улыбаясь, садится рядом.
– Ну, Пашуха, ну, черт. Это ж надо! Неожиданно, зараза! – шепчет на ухо, я хлопаю его по руке, из-за Колиного плеча наблюдаю, как смотрит на меня Буланкин.
– Это уметь так надо, заяц мой. Уметь ошарашить публику. Поговаривают, что наша биологичка когда его увидела – чуть в обморок не упала и все тетрадки растеряла, – шепчу я в ответ, и Колю сотрясает крупная дрожь смеха.
– Логиновский, теперь вы! – говорит высоко Римма Валерьевна, наша юная «русичка», – Расскажите и вы нам свой любимый стих.
Логиновский тяжело поднимается, понуро опустив лохматую голову, тащится медленно к доске, там поднимает голову и смотрит в центр класса, так припадает, что ровно на меня. Класс русского зовется «Аквариумом» за то, что витражи в нем раскрашены оттенками голубого и разукрашены рыбами и водорослями. Когда в классе пасмурно (что бывает чаще всего кроме поздней весны и ранней осени, как сейчас), то включают верхний свет, и он ничем не отличается от всех остальных, но когда естественного освещения сквозь окна хватает, и свет проходит через голубые витражи, все и вся погружается в голубизну, искажается, будто под водой. Кажется, будто одежда и страницы учебников колышутся волнами, а из ноздрей и рта вырываются пузырьки, скользят под потолок. Кажется, что стоящие торчком волосы Логиновского колышутся на волнах, как волосы утопленников. В этом голубом свечении наконец-то понимаю, что глаза у него голубые.
Я проведу ночь за сигаретами,
День в рюмке.
И улетучится вся моя грусть.
Ты можешь ебаться с другими поэтами,
Но не смей носить их сборники в сумке
И читать их стихи наизусть.
Ноздри Риммы Валерьены раздуваются, как паруса в шторм. На ней тонкое сатиновое платье в маленьким вырезом в форме буквы V, оно белое, подсвеченное голубым и развевается, будто ее бросили в озеро, и она падает, падает, падает. Логиновский смотрит на нее отрешенно.
– Артем, в следующий раз, когда я попрошу выучить что-то на свое усмотрение, пусть это будет цензурным произведением.
– Один мой друг завещает постоянно быть честным с собой. Я честен – это мой любимый стих.
– Садитесь, – машет на него легко рукой, – Кто следующий, и, желательно, цензурный.
Я встаю, иду к доске, разминаясь в Логиновским в узком проходе между партами. Когда я начинаю свое «Меня окружают молчаливые глаголы, похожие на чужие головы глаголы…» мне противно от самой себя, потому что в эту секунду времени, я не честна с собой, я выучила, как заучка, что-то подходящее ситуации, что-то красивое, школьное, и отнюдь не то, что нравится мне. Я ничего не могу предложить взамен чужой честности.
Когда возвращается и Коля, нагло зачитав монолог Гамлета, то, что помнит навсегда, как говорит, я спрашиваю у него, чьи это стихи читал Логиновский. Коля наклоняет ко мне голову и быстро шепчет:
– Да, не знаю, чьи-то, хотя могут быть и его собственные, это ж Логиновский.
– Он стихи пишет? – так же тихо переспрашиваю я.
– Ну, конечно, Лен, он же тебе говорил, что сценарий написал к Фаусту. А Фауст, по-твоему, какой? В стихах. Вот он все это написал. Мне очень нравится, особенно вот это «Кого ты песней манишь, Джастин Бибер?».
– Откуда ты знаешь, что он говорил мне?
– Да, нас недавно всех собирали, кто участвует, пригрозили смертью, если пропалим сюжетные ходы и изменения, и спрашивали, кто что уже успел проболтать. Он сказал, что сказал тебе. Честно признаться, я был крайне удивлен, ага.
– Ой, Коля, уймись, проект мы вместе Федору делали, вот я его и попытала немного.
– Да ври больше, – пинает меня в бок Коля.
В этот момент он даже не подозревает о Юле Малышевой, прожигающей ему спину взглядом.
День сентября номер двадцать восемь. «Я же вернусь, и снова наступит весна» дрожащие лицевые мышцы
встретились медленно
дробится в приемнике боссанова
травяная соль
женские недомогания
у любимой сердце -
прозрачные пластинки дагерротипов
замерзшие прохожие
движение флюгера слепит глаза
надень перчатки, иисус навин
«Лето кончилось», – легко и отчетливо слышны мне слова, звенящие на ветру. Лето закончилось сегодня. Осень приходит не тогда, когда желтые листья начинают сыпаться с деревьев, осень приходит в ту минуту, когда ветер, холодный и пахнущий северным далеким морем, поднимает их с асфальта, поднимает над людьми, над домами, над нашими жизнями и всей нашей реальностью и несет так далеко, насколько протянутся его захолодевшие руки. Сегодня я впервые надела свою куртку и свой шарф, сегодня я стою в прозрачном, хрупком, как стекло, ветре, подставляю под его грубые холодные пальцы лицо, позволяю шарфу лететь по ветру, чувствовать, как легок его полет. Вдыхаю запах прелой листвы, взбитой ветром, будто подушка перед сном, слушаю, как преувеличено громко разносятся звуки, как тормозят машины где-то неизмеримо далеко на проспекте, как хрустят меленькие веточки под ботинками спешащих на урок школьников, как налетает на пирс у спортзала волна, ледяная серая волна Озера. Пальцы, охваченные тонкой кожей, неумолимо коченеют, разжатые и безвольные, иссохшиеся громкие листья шуршат по дорожкам, взлетают вверх, в невероятно высокую сегодня голубизну холодного неба, залетают в распахнутые окна, путаются в моих растрепанных волосах.
Коля подходит сзади, вынимает из них кленовый листок, и я, улыбаясь, поворачиваюсь. Это не Коля – с желтым ажурным листом в голых пальцах стоит Ванечка. Он немногим выше меня, и я вижу его, вижу как никогда до этого дня – на фоне дышащего неба, окруженного ореолом сияющих белых волос. У него белое, как мел, лицо, и такое же гладкое, как мелки в детском наборе для рисования. Я могу поклясться, Стас захотел бы его нарисовать. Пастелью на бумаге, такого, как сейчас, с бледными еле розовыми губами, влажно блестящими серыми глазами в окружении золотых ресниц, таких пушистых, каких у меня не будет никогда, волосами, взъерошенными и мягкими. Нарисовать, вместе с этим пожухшим листом, сжатым в пальцах, и полосатым шарфом, накинутым на плечи и не выполняющим никакой роли.
Говорят, если ты начинаешь о ком-то думать в таком ключе, то все пропало – ты запал. На Ванечку можно просто смотреть с вот таким идиотским выражением лица, как сейчас у меня, и все…
– Надо с тобой поговорить, – он облизывает нижнюю губу, вздыхает, и я закрываю рот.
Есть такая беда – он открывается сам собой, честно, чуть-чуть, но открывается. Дедушка тогда хлопает меня по щеке и говорит «Рот на замок!», но сейчас его нет по близости, и меня некому контролировать.
– Ну?
– Давай отойдем.
– Я никуда с тобой не пойду.
– Мы просто отойдем за угол, я не веду тебя в темную каморку, просто давай уйдем с дороги, по которой сейчас пройдет вся школа? – он настойчиво берет меня за локоть.
Я поворачиваю голову к нему, и ветер хлопает меня краем шарфа по лицу. К нам приближается Юля Малышева со всей стаей, и я киваю головой положительно. Ванина рука смещается на мое предплечье, и он отводит меня буквально на два шага в сторону, за самшитовый куст под директорскими окнами.
Ванечка не может быть идеальным мужчиной, потому что слушает «Electric Light Orchestra», и руки, эти руки такие тонкие в кости, что часы приходится застегивать на последнюю застежку, а кольца подобрать невозможно (откуда я это знаю?), руки, которые созданы для музицирования на фоно. По двум критериям Ванечка не подходит, хотя…
– Идиот Петрович – это я.
…хотя он талантлив. И даже очень.
– Ты с ума сошел! – говорю я, непроизвольно делая шаг вперед и снижая тон, гладкая прическа с гулькой Юли проплывает за кубическим кустом.
– Почему? – еще тише спрашивает Ваня, делая шаг вперед, помпоны на краях моего шарфа уже касаются его куртки.
– Ты зачем мне это сказал?
Я знаю точно одно – желания пойти и рассказать Коле, кто его непримиримый враг, у меня не возникает только сейчас, когда я смотрю в Ванины теплые лучистые глаза. Как только я отвернусь, как только почувствую ледяное прикосновение осени и гнева к своему затылку – детским припухшим губам Вани придет конец, как и мертвенной белизне кожи. Все будет смято, как нарциссы, и покрыто подкожной синевой разлившейся там крови. А сейчас, когда мы стоим под директорскими окнами, прижатые друг к другу, как возлюбленные, на продуваемом ветрами газоне, когда я слышу запах горелой листвы, он струится как коньяки и благовония, мне так его жаль. Жаль его ямочки на щеках и морщинку, залегшую между светлыми бровями, жалко отливающую золотом загара кожу шеи, выступающую из воротника рубашки и ямочку между ключицами, в которой бьется синяя венка.
– Я хотел сказать… Что статью про Марину писал не я.
– Как это?
– Вот так… Меня уломали, я разрешил написать заметку от лица Идиота другому человеку… А теперь, если Саня узнает, он меня убьет, сколько у него из-за меня проблем было. Мне вообще Маринка как человек нравится, я даже не знал, что она там напишет…
Голос у него такой приятный, говорит очень быстро и придушенно, но я купаюсь в нем, высоком, но приятном, как в молоке.
– Кто «она»? – спрашиваю холодно и отстраненно.
–Малыше…
– Что?!
– Тихо, – он прижимает узкую ладонь к моему рту, и несколько секунд я просто смотрю возмущенно из-за его руки, а он глазами умоляет молчать.
Потом мы оба (я еще с закрытым рукой ртом) осматриваем дорожку, и Ваня открывает мне рот.
– Малышева, Малышева. Ты думаешь кто должен был Гретхен играть? Малышева. Чтобы на репетициях быть, и рядом с Колей отираться, а роль кому дали?
– Шевелевой, – отвечаю я ровно.
– Вот! Потому что она кто? Правильно, девушка Ярика. А «Фламенко» теперь щебечет с Зотовой за кулисами или лежа в гробиках, а Малышева что должна думать?
От напряженной мысли в направлении Зотовой и Малышевой я даже упускаю из внимания, что Ванечка знает про Колю и Юлю.
– Про шлюху зачем писать? – возмущенным шепотом говорю я.
– Потому что дура! – повышает голос Ваня и оглядывается.
В нескольких шагах от нас идут Буланкин и Логиновский. Логиновский уже снова разговаривает на русском, Буланкин громко вопрошает, где делся Ванечка. Ванечка морщится, как от лимона, берет меня за плечо и говорит очень тихо и очень быстро, склонившись к самому лицу, его волосы лезут мне в глаза.
– Новый «информатик» знает, что это я. Не знаю, откуда, и почему так зол, но знает.
«Я смотрю, вы любите потрепать бред на публику», – вспоминаю я Пашины слова.
– И не дай Бог он тут с кем-то задружится из учеников – растрепает. И что я потом докажу Сане, а самое главное – Маринке?
«И в чем же вы набираете..?»
– Я причем?
– Все вокруг думают, что ты знаешь, кто «Идиот». Подтверди, что про Маринку это не я писал. Все остальное – пусть, но это – принципиально. Лееена!
Я отодвигаю его от себя и вздыхаю.
– Ты же говорил, что «Идиот» – трусишка.
– И что, врал? – усмехается он, – Трусишка же.
Волосы падают на глазах, в руках по-прежнему лист, вынутый из моих волос.
– Почему ты никогда не писал обо мне?
– Тебе бы так хотелось? – разглядывает, склонив голову набок, в уголках губ живет улыбка.
– Нет.
– Я, – улыбка сбегает, – и так слишком много о тебе написал. На стенах.
Я должна почувствовать гнев, раздражение, даже отвращение. За того, кто это сделал со стенами, Стас обещал награду и оторвать голову виновному.
– Я, – мне очень хочется его потрогать, хотя бы просто дотронуться до скулы, или вот до этого места, где шея переходит в челюсть, – я…
Но он это делает вместо меня, кладет руку на шею, большим пальцем касаясь скулы, приближает лицо к своему, и я вижу серые глаза, как никогда близко.
– Все вранье, все. Не могу я про тебя писать гадости, думать о тебе не могу, ничего не могу.
– Я не злюсь, – договариваю я.
Он становится дальше, отпускает меня, качает головой, закрывает глаза. В мир за самшитом прорываются, наконец, звуки – ржание, цокот набоек по асфальту, скрип входной двери, урчание мотора. И легкий стук. Мы синхронно поворачиваем головы на звук. В окне директорского кабинета стоит, оперевшись локтями о подоконник, его секретарша и тихонько стучит в стекло. Мы делаем по шагу друг от друга, секретарша, улыбаясь, показывает пальцем на газон, который мы вытаптываем, и прикладывает палец к губам. Мы улыбаемся ей, и убираемся с газона, тихонько выскальзываем на дорожку, пока никто не видит.
– Вань, я не могу ничем помочь, – говорю я, когда мы идем бок о бок ко входу в школу, – Кто-то скажет: «Ванечка пишет колонку!», а я выбегу с криками «Нет, это Малышева, потому что встречается с Снегуриным?». Кто мне, черт подери, поверит?
– Нуууууу, – я вижу хитрое шаловливое выражение на его лице и щурю глаза.
– Что?
– Если ты мне дашь пароль от странички, то «Идиот Петрович» напишет про Колю и Юлю, ему же верят…
– Что?! Иди ты к черту, Иван!
– Лена!
– Так, ладно, – я останавливаюсь, и останавливаю его, легонько упираясь ладонью в грудь, – Андреев никому больше ничего не скажет, я позабочусь, а ты тоже… держи себя в руках, да? Истеричка.
– Как позаботишься? – спрашивает он громко, растягивая возмущенно «как».
– Верь мастеру. О тебе же я позаботилась.
Он печально кивает головой.
Что ты смотришь на меня Буланкин, что ты смотришь? Смотри на меня, не смотри – ни черта не изменится.
*******
Мы не уйдем из двора, пока задницы не начнут примерзать к кованым оградкам, на которых мы сидим. Коля сидит, обняв меня небрежно за шею, одним глазом осматривает двор, и шепчет на ухо грозно и тихо, в приступе экзальтированной ненависти. Его ледяные руки касаются моей шеи, но я терплю, до боли прикусывая язык.
«Вдох, снова тени ожили
Были, любили, забыли, оставили там»
– Смотри, смотри на них, Елена, смотри.
По двору из спортзала в основное здание идут Буланкин и компания.
– Помнишь «Баффи»? – второй раз за неделю кто-то вспоминает про Баффи, – как там люди стали гиенами, ходили такой стаей, держались всегда вместе и смеялись так мерзко, как они… Как же похожи.
Его горячий шепот нагоняет тоску, я разглядываю, как он велит, Буланкина. Широкие плечи, темные глубокие глаза, несомненно, умные глаза, губы, темные, почти вишневые, невзначай скользит взглядом по нас с Колей, спешно отводит глаза. По правую руку от него шагает Леша, перекинув через плечо спортивную сумку, лицо у него гармоничное, звучащее всегда только на одной какой-то ноте. Сейчас это угрюмое равнодушие. Слева от Буланкина – Логиновский, кутается в куртку, что-то говорит Ванечке сосредоточенно, Ванечка смеется и хлопает его по плечу. За спиной Ванечки я вижу Юлю.
«Можно смеяться, не приземляться
Трудно понять, легко догадаться»
– Снегурин, – говорю я с вызовом, – смотри, твоя девушка с гиенами. Они ее взяли в заложники и хотят съесть?
Коля замирает, и рука у моего горла сжимается в кулак.
– Вот это уже только мое дело.
– Коля… ты должен мне десерт с ромом?
В Колиных глазах не маячит даже тень непонимания, он сразу слабо усмехается. Странный это был разговор, но я помню его так же хорошо, как если бы он состоялся вчера. И Коля тоже помнит, хотя вечер тот и тот разговор были так давно, в такой пыльной седой древности, что, кажется, будто сама Земля была младше. Конечно, если под Землей подразумевать меня. Это был разговор, из тех, что ведутся то ли в пьяном запале, то ли в пьяной дремоте, то ли одновременно и в том и в том. Разговор из тех, что ведутся за полчаса до рассвета, когда пустые бутылки и грязные рюмки отставлены, а их место занимают малюсенькие чашечки с крепким кофе, а под потолком витают клубы сигаретного дыма. Один из тех, но не такой, потому что на улице февраль, Стас заканчивает школу, и Паша научит его дымить как паровоз, еще только спустя пару месяцев на ступеньках приемной комиссии. А пока мы пьем свой чай (один из тех, но не такой) в окружении рулонов обоев и стопок плитки (мама снова затеяла ремонт) и разговариваем о том, о чем не принято разговаривать с сестрами и существами другого пола.
– Вы очень странные, – говорит Стас, подперев голову руками, моргает быстро глазами, прогоняя сон.
– Давай версию, – машет на него салфеткой Коля.
В те времена он всегда весел, уголки губ постоянно тянутся вверх, ко всем возможным предметам обсуждения он прикладывает восклицание «Обалдеть!».
– Ну, как можно быть четырнадцатилетними подростками и не влюбляться? Постоянно, во всех, по любому поводу, по два раза в день.
– Да ты романтик! Обалдеть! – Коля доливает кипяток в кружку и хмыкает, – Мы не хотим, блин!
– Я объясню! – я машу рукой, отставляю кружку с Гуфи в сторону, – Ну, вот смотри… Архетип мужчины-брата это… ты, Стас. Ты у нас брат идеальный, так что иметь еще пяток братьев я совсем не прочь, но архетип мужчины-отца и мужчины-мужа это у нас кто?
Стас поджимает зло губы, Коля щерится, как маленькая гладкошерстная крыса.
– Правильно, Стас, правильно. Архетип мужчины-мужа у нас папа Владислав, и… Черт побери, я отказываюсь иметь что-то общее с мужчинами, которые могут стать моим мужем! Понимаешь?
Стас отрицательно кивает головой, попугайчик-Коля, смотря на него, тоже кивает отрицательно, но в глазах его сквозит понимание. После мы торжественно клянемся на последних каплях коньяка, что тот, кто первый сдастся, и влюбится таки, другому покупает в «Жемчуге» ромовое пирожное. Сейчас, вслед за воспоминанием о пирожном, следует это воспоминание об архетипах. Я отношение к людям построила в зависимости от отношений в моей семье. Брат – хороший, все братья на свете, значит хорошие, папа плохой – все потенциальные отцы-женихи-мужья плохие. Теперь я думаю о Коле, и понимаю, какая неразбериха должна твориться в его голове, когда он не знает, кто его семья. Точнее, предполагает, и… тогда я не хочу думать, как он должен относиться ко всем людям на свете.
Но, то, что касается пирожного… «Жемчуг» и до этих пор работает, и ромовые десерты в нем до сих пор подаются, так что… я рассчитываю на угощение. Но он говорит это, и кровь у меня в жилах не стынет – замерзает, замедляет ход, останавливается.
– Нет.
«Я не вернусь, и снова не будет весны»
Я отпихиваю его от себя. Не перед собой, не чтобы смотреть укоризненно, просто назад, он качается опасно на ограде пару секунд. Тру глаза и качаю головой. На глаза попадается играющийся с мячиком Логиновский. Потом я смотрю на Колю. Лицо его – лицо зверя, хищного и злого, обозленного на весь мир, которому прищемили хвост. Я оглядываюсь по сторонам, притягиваю его за воротник, и говорю быстро-быстро, смотря в глаза и не мигая.
– Слушай сюда, Николя, я знаю Юлю десять лет, я дружила с ней три из них, я ела с ней, спала с ней в одной кровати в ее пижаме, Юля мне рассказывала, как нужно целоваться и как отшивать кавалеров, и я говорю тебе, растудыть тебя, Николя, если ты обидишь ее...
Его лицо искривляется в маске отвращения и жалости, будто он пытается этим меня унизить.
«Я поднимусь, я уже не боюсь высоты»
– Она тебя уничтожит. Разотрет в пыль.
Я договариваю, и Колино лицо вытягивается, слетает прежнее выражение, потому что не этого он от меня ждал.
– Она ради тебя на такое пошла, что теперь я ее боюсь. Не Буланкина, не Логиновского, я боюсь ее, я боюсь, что она приготовит для меня из-за тебя. Бойся, Николя, бойся ее обидеть.
Я встаю, чтобы уйти, Коля дергает меня за рукав, я вырываю его из рук, ухожу, он кричит мне вслед, распахнув руки, будто для объятий: «На что пошла?», я отрицательно качаю головой и отворачиваюсь, влетая с руками и ногами в Буланкина, тот раздраженно охает, я говорю ему «Извини».
«На ответы у меня есть вопросы
Папиросы, расспросы
Спроси меня где ты
Нигде, я иду никуда
Догорят провода»
– Это может разрушить тебя, Николя! – кричу я напоследок, когда Коля уже растворяется в толпе.
Такой же непривычно прохладный, как и погода на улице, голос Лизхен произносит из наружных колонок: «Господа мои хорошие, вы прослушали композицию харьковской группы «Пятница», надеюсь, что мы все доживем до весны». У кофейного автомата Логиновский покупает капучино. Лизхен не представляет, что ее слова послужат лозунгом следующих шести месяцев наших жизней.
задумчивый мальчик в очках
склоняется над разрезанной кем-то
картой, терпеливо
соединяя края тридевятых стран
ничего, говорит он, ничего
вскоре мир снова обретет целостность
Когда мы входим в класс, Паша сидит за своим столом, закрывшись от нас книжкой, когда я подхожу ближе, то вижу, что это «Гарри Поттер и Дары Смерти», год выпуска – 2008, обложка от Росмэн, то есть «походной вариант», любимые обложки от «Bloomsbury» хранятся на полке, поддерживаемой горгульями. Да, еще одна сумасшедшая вещь в его доме. Он опускает книгу и натыкается на мой взгляд, цокает языком, и говорит мне, но обращаясь вроде ко всей аудитории:
– Да, ладно, дядя успокаивает нервы, у дяди только что был 9-В, дяде вообще надо после такого выпить. Вот вы вообще знакомы с 9-В?
– Знакомы, – тяжело вздыхает Конкин, засовывая футбольный мячик в сумку.
– Вот, Юра меня понимает. Это маленький зоопарк.
Мы рассаживаемся вокруг него за причудливо расставленные столы, сидящий напротив меня Логиновский вставляет флешку в разъем и заговорщицки подмигивает мне глазом. Я киваю и раскрываю свой файл. У меня набрана половина вступления, но и больше я делать ничего не намерена, неужто мне Пашка оценку не поставит? Сам дорогой учитель так и сидит, уткнувшись в книжку, и пальцы его плотно сомкнуты на обложке.
– Вы зря обвиняете меня в ребячестве, – глухо вздыхает он, – мне кажется, все это – достойная альтернатива гонялкам на компьютере за демонами или перечитыванию по сто раз Глуховского. Это все равно, что тетка грандиозно поиграла в какую-то стратегию. «Цивилизацию», например. Сама такой мир забабахала.
Логиновский, уже вытащивший флешку и спрятавший ее в сумку, косится на него заинтересованно.
– Да ладно, Толкина поскубла, вот тебе и новый мир, – возражает сварливо.
– Например? – я знаю этот тон, этот тон значит, что он играет с нами, как кот с мышами.
– Ну, дементоры. Скажете, это не назгулы?
– На самом деле дементоры – это авторы желтой прессы, как сама Роулинг говорит, – отвечает мягко Паша, – а назгулы – те же всадники апокалипсиса. Скажешь, Толкин поскубал Малое откровение?
– Меч Годрика Гриффиндора?
– Да вы обознаны, черт вас побери, – Паша откладывает книжку в сторону, – Экскаклибур. А, как вам такое?
Логиновский тихо хохочет, прикрыв рот рукой, а потом ерошит волосы.
– Сдаюсь. Сдаюсь!
Паша усмехается, снова тянется за книжкой, а потом лицо его изменяется, хищно изгибаются губы, и он таким родным гибким движением подрывается с кресла, одновременно отрывисто и весело говоря:
– Буланкин, а покажите вашу работу, будьте добры.
Буланкин вскидывает на него темные злые глаза, но, наткнувшись на ответный Пашин взгляд, тяжелый, как бетонная плита, такой мне знакомый, отворачивается. Паша медленно, танцующей походкой, подходит к нему и, облокотившись на системный блок, стоящий на столе, заглядывает через плечо в монитор.
– Однозначно, это два, – Паша выдерживает паузу, потом наклоняется ниже к Сане и говорит тише, – в семестре.
Буланкин быстро поворачивается к нему, глаза удивленные и растерянные, потом снова отворачивается к монитору. Логиновский следит за всем этим искоса, губы поджаты, пальцы сложены в замок. Паша наклоняется еще ниже, говорит еще тише, но, не смотря на это, все слова отчетливо слышны в вечно студеном классе.
– И еще раз я увижу это выражение лица, и это будет два в году.
Он возвращается за свой стол и, уже мило усмехаясь, берет книгу в руки. В ледяном молчании мы принимаемся за работу. Даже я. Вот кто уже сегодня настоящий дементор, так это Паша. Высосал Буланкину всю радость в жизни. Спустя пятнадцать минут в классе опять раздаются шепотки, Паша упорно делает вид, что ничего не слышит. Логиновский неслышно подсовывает мне учебник и удивленно тычет в значок «ню». Я пожимаю плечами, мол, не знаю, чем помочь. Вдруг раздается стук резко захлопнувшегося «Гарри Поттера», Паша на стуле подается всем телом вперед, копна темных волос взметается вверх.
– А вот этот вариант, Буланкин, – он тычет пальцем в резко оборвавшего с Ваней разговор Буланкина, – мне нравится. Я с удовольствием поставлю вам пять, только если в форме этой вашей взятки вы предоставите мне «Нимбус-2000». Как только я пролечу над Хогвартсом три круга, так сразу поставлю вам пять. В году. И буду настаивать на вручении вам золотой медали.
Малышева закрывает густо подведенные глаза, ресницы чуть-чуть цепляются за стекла очков.
– Это два. В году, Буланкин.
День сентября номер двадцать девять. «Пожелай мне удачи в этом бою»Кухня в самом центре вселенной
А где-то взлетают космические корабли
А где-то рыбак ловит по колено в воде на мели
А где-то известный миф выходит из пены
Кухня в самом сердце всего
А где-то я старею, и кожа становится суше
А где-то я рождаюсь и разрастаюсь всё больше
А где-то есть что угодно
Кроме как ничего
Я прихожу со школы раньше Стаса, сразу сбрасываю на пол сумку, туфли – в шкаф, и бегу на кухню. Я не успеваю открыть кран, как в дверь звонят. Я открываю, и принимаю от Стаса пакеты. Он какой-то чрезмерно всклоченный, или, скорее, растрепанный на ветру. Пакеты из супермаркета тяжелые, в левом звенят друг о друга бутылки. Стас потирает руки довольно и принимается расшнуровывать кеды, по пути в кухню включает стереосистему, и тотчас прерванный на полуслове Виктор Цой говорит нам: «Мама, мы все сошли с ума». Я пожимаю плечами равнодушно – ну, сошли и сошли, беды-то – и подставляю два лимона под струю горячей воды, Стас шелестит пакетами и хлопает дверью холодильника, подсвистывая «Кино» в такт. Закатное золотое солнце охватывает его волосы снопом искр, и я отрываюсь от лимонов, чтобы провести по его волосам. Вихры, вечно непослушные и генерирующие беспорядок, проскальзывают сквозь пальцы, на меня, пол и стол падают, медленно кружась, сотни маленьких золотистых блесточек. Стас смотрит на это все серо-голубыми глазами, склонив голову.
– Это нас на «прикладном искусстве» заставляли делать брелоки для девочек. Потом покажу, – стирает ладонью тонкий слой позолоты с крышки стола, чешет другой рукой затылок, – Пойду я переоденусь.
Я возвращаюсь к лимонам, нарезаю тонкими кольцами, возвращается Стас, переодевшийся в честь праздника не в замазанную в краску майку, а в парадную рубашку. Ну, как парадную – выпускную. Такой уж у меня брат. Когда мы, поскальзываясь в спешке на новом скользком линолеуме, режем батон и спешно мажем ломтики маслом, на лестничной площадке слышатся шаги, потом звон ключей, и в замке начинает проворачиваться ключ. Мы останавливаемся, переглядываемся удивленно. Стас тихо говорит:
– Какого черта? Мама?
Мама никогда в жизни раньше семи вечера с работы еще не приходила, даже 31 декабря и во всякие праздничные дни. Но это действительно она, и я встречаю ее, плотно прикрыв дверь кухни, а там, за рифленым непроницаемым стеклом, Стас со скоростью звука мечет бутерброды, колбасу и пирожные по полкам и в холодильник. Мама смотрит как-то непонятно. Тревожно и непонятно. Один раз в жизни видела у нее это лицо, когда ее наняли представлять интересы жены, а при разводе все имущество досталось мужу, и детей тоже оставили с ним, потому что судья отхватил на лапу. Сейчас она с тем же лицом отбрасывает туфли в угол, вешает на крючок свою сумку и идет в кухню, игнорируя третий раз мой вопрос «Мам, что случилось?», открывает дверь, за которой Стас уже с независимым отрешенным видом подносит зажигалку к белой сигарете. Оборачивается на звук, и, нахмурив лоб, прячет сигарету и зажигалку в пачку, откладывает в сторону. Все столы девственно чисты и белы. Мама тяжело шлепает по полу налитыми ногами, садится за кухонный уголок и молча поднимает на нас глаза, я понимаю, что с тех пор, как она зашла в квартиру, то не проронила еще ни слова.
– Надо с вами поговорить,– говорит мрачно и тяжело.
Стас щурит глаза, хмыкает, снова достает пачку, закуривает нервно, двумя затяжками и говорит:
– У нас будет новый папа? Херня-вопрос, пожалуйста.
Мама не реагирует, прокурорским взглядом указывает нам обоим на стулья напротив. Мы, как паяцы, синхронно садимся. Солнце светит прямо ей в лицо, вырисовывая и выделяя все черты. Тяжелые уставшие веки, воспаленные глаза, морщинки, стянувшие кожу вокруг глаз. Стас дымит «Camel» просто мне в волосы, напитывая их тяжелым дымом, боковым зрением я вдруг замечаю, что мимо меня пролетают идеально правильные геометрически колечки. Мама молчит.
– Ко мне сегодня приходил мужик… Тот, которого я недавно к херам послала, бывший муж моей клиентки.
Мы с братом синхронно зло выдыхаем, у Стаса при этом из носа вырываются струи дыма. Он тяжело тушит в пепельнице сигарету. У меня стягивает неприятным предчувствием внутренности.
– К себе работать зовет, – заканчивает мама, Стас закашливается дымом.
– Что?
«Боже, какой пустяк, сделать хоть раз что-нибудь не так»
Стас сделал стереосистему тише, но не выключил совсем, и теперь тихо где-то наигрывает музыка.
– Зачем? – и я тоже подключаюсь к лотерее «Вопросы без ответов».
– Говорит, что ему нужен человек, который сможет послать его при случае, одернуть, поставить на место. Должность юриста, все дела… Юриста-консультанта, никакой материальной ответственности, никаких договоров.
Она смотрит в стол и царапает ногтем вышивку на салфетке, лежащей с ее стороны стола. Стас опять чешет затылок, и блестки падают, падают, падают на стол. На углу со скрипом тормозит какая-то машина, я пожимаю плечами.
– А не подстава ли это, мама?
– Знаем мы их – никакой ответственности, потом сидеть будешь, пока внукам по восемнадцать лет не исполнится. Мама, – предостерегающе начинает Стас.
– Стас, такие деньги, такие деньги. Ты себе не представляешь, – мама поднимает голову, разводит руками, глаза ее лихорадочно бегают, – он покупает меня с потрохами.
Мы переглядываемся со Стасом, он отрицательно качает головой слегка.
– Я тогда смогу тебе студию оплатить, а Ленке вон любой университет, и ремонт опять сделать…
– Мама! – гаркаем мы хором.
– Какой ремонт?
– Сколько можно?
Потом мы так же синхронно замолкаем, понимая, что Логиновский-старший покупает маму, да и нас одновременно.
«Выкинуть хлам из дома и старых позвать друзей»
– Что делать будем? – спрашивает мама, смотря на наши опущенные стыдливо головы.
Когда Стас снова тянется за своей пачкой, лежащей на краю стола, в дверь звонят. Мы срываемся со стульев, Стас что-то мычит неприличное, я мечусь по кухне, Стас уже летит к двери, у меня на полу разъезжаются опять ноги. Мама смотрит на нас снизу вверх ошарашено.
– Мама, секунду, сейчас все решим.
– Достань, достань шампанское из морозилки, что ты стоишь? – шикаю я на Стаса.
Тот возвращается на кухню, я иду к двери. Кричу «Иду-иду», смотрю, как Стас берет шампанское, и начинает трясти бутылку. Медленно поворачиваю ручку замка, открываю дверь, потом вторую. За дверью стоит Паша. Все, как надо, все как обычно – костюм-тройка, плащ до пола, аккуратно повязанный полосатый галстук, за спиной аккуратная черная сумка. Я приглашаю его в дом, а там Стас откручивает проволоку на шампанском, пробка громко вылетает в потолок, из бутылки бьет фонтаном пена шампанского, окатывая больше меня, и немного плащ Паши. Мы громко кричим «Поздравляем!». Паша сварливо морщится, и корчит вышедшей из кухни маме рожицу, которая означает «Ну, посмотрите, что творят ваши дети». Мама стоит, прислонившись плечом к косяку двери, одна рука уперта в бок. Мы обнимаем Пашку за плечи и говорим маме.
– Мам, ты же не знаешь! Паша же исполнил дедушкину мечту! Хоть кто-то из его внуков стал педагогом! – говорю я.
– Скорее, пидагогом, – хихикает Стас.
– Теперь Паша преподает в школе информатику!
И мы стискиваем Пашу сильнее за плечи, тот натужно кряхтит. Мама подходит к нам, аккуратно отцепляет нас со Стасом от Паши, обнимает легонько его за плечи, отходит на расстояние, по-прежнему, держа за плечи, и внимательно рассматривает.
– Перестаньте ёрничать, паяцы, – обращается к нам, – Паша, я за тебя рада. Тебе очень идет этот костюм, ты такой хорошенький, опрятный. И сколько бы они не подтрунивали, дедушка тобой действительно бы гордился.
Снова обнимает и целует в щеку, Паша покрывается румянцем.
Солнце закатывается за футбольное поле, на футбольном поле тренируется новая футбольная команда, граница солнца-тени крадется по обоям все дальше и дальше от мамы, сидящей во главе стола. Стас сидит на подоконнике, стряхивая пепел в окно, туда, где мамы выгуливают своих детей. Паша сидит, закусив щеку, перед ним стоит бокал шампанского, выдохшийся и уже принесший мне дикую головную боль. Пашин пиджак и жилет висят на спинке стула, галстук распущен, верхние пуговицы рубашки расстегнуты, он неслышно барабанит по столу пальцами. Набивает, скорее, не мелодию, а какие-то слова на невидимой клавиатуре. Я сижу на виниловом стуле, поджав под себя ногу, Стасова коленка упирается мне в спину.
– Вот и скажите мне, дети, что мне делать теперь.
Паша крутит бокал в руках, смотрит на последние пузырьки, поднимающиеся в желтой жидкости.– Теть Тань, вот скажите, сколько вы будете сидеть в этом своем бомжатнике? Сколько будете втолковывать одно и тоже гражданам, находящимся за чертой бедности? Сколько это будет продолжаться? Пора для себя жить, да?
Мама хмыкает, и тыкает вилкой в кружок колбасы у себя на тарелке.
– Вот, Паша, ты жил-жил для себя, а потом все равно пошел в школу работать, и не в «Синие колокольчики» пошел работать, за деньги, а к нам, в четырнадцатую за копейки. И не говори, что это не желание быть полезным в тебе.
Паша корчит мину, и саркастично поднимает брови.
– А я вот занимаюсь этим. А кто, если не я? Кто расскажет бабушке, пенсию по инвалидности ей брать или по возрасту? Кто расскажет матери-одиночке, что ей должно государство? За копейки. Только я.
– Теть Тань, вы этим занимаетесь уже лет десять…
– Двенадцать, – поправляет мама.
– Двенадцать. Вы миссию выполнили, все, с вас хватит. Думайте вон об этих своих детках… – он кивает на нас.
Что удивительно, он сидит здесь уже час, а еще ни разу не достал сигареты.
– Боже, дети, я же его знаю лучше его самого, я же помню все, что его жена рассказывала. Он же… чудовище. Как она плакала, дети, как она ревела. В этом моем «бомжатнике» на стулочке сидя. Как же она с ним сына не хотела оставлять. Бедный ребенок, – мама качает головой печально, – Ленка его знать должна, если отец его в колледже не запер. Логиновский его фамилия.
Паша оборачивается ко мне на стуле, и мы долго пронизываем друг на друга мрачными взглядами, у Паши вверх вниз дергается кадык. Потом отворачивается, и глубоко вдыхает.
– Да знает, кто ж его не знает.
Я смотрю перед собой стеклянными глазами, плитка «Испанский дворик», нарисованная на линолеуме размывается в сплошное коричневое пятно. Какая все таки образовалась идиотская ситуация. Глупость несусветная. Что с ней делать. Дайте мне молочка.
– Знаю, – говорю я, и Стас за моей спиной потирает челюсть, будто проверяя, нужно ли ему уже бриться, – он его дома запирает, под домашний арест сажает. Месяцами.
– Бедный ребенок! – охает мама, и смотрит на Пашу, будто это главный довод в споре.
– Да нет, богатый, – глухо за меня говорит мой голос.
Еще спустя час мама уходит – оставив нам немытую посуду и надкусанные бутерброды. Стас плотно прикрывает за ней дверь, потому что уходит она к себе спать, я отношу тарелки в мойку. Мы ритуально достаем турку, устанавливаем в центре освободившегося стола пепельницу, я выдаю всем по две таблетки цитрамона. Головы болят, кофе варится, дым летит под потолком. Стихают детские веселые крики под окнами, новая футбольная команда давно ушла с поля, забрав мячик и сняв сетку с футбольных ворот. Самыми последними уходят ребята с репетиции «Фауста», маленькая стайка движется в нашу сторону через футбольное поле. В актовом зале гасят свет. Холодный ветер качает медные побрякушки над окном, почему-то именно они не вызывают раздражения и вспышек головной боли. Паша перебирается на мамино место, кладет длинные ноги на стул, потягивается всем телом и открывает пачку сигарет. Стас тем временем разливает кофе, и для виду достает из буфета галетное печенье. С улицы вдруг доносится тонкое «Ба-буш-ка!», Стас высовывается в окно, я следом. Маленькая девочка в зеленых шортах с таксой на поводке кричит, подняв голову к балконам, снова «Ба-буш-ка!». Видимо, бабушка, живущая где-то повыше нас, выглядывает с балкона, и малышка кричит: «Ба, кинь ключи!». Мы спешно прячемся, чтобы не получить пролетающими ключами по темени, и связка благополучно падает в бузину под окнами. Малышка терпеливо привязывает таксу к поручням у подъезда и тихо так зло говорит: «Дубликаты, блядь, сделать не могут, ползай тут по кустам, как сука…». Мы со Стасом переглядываемся и отходим от окна, Паша медленно тушит сигарету в пепельнице.
– Ну, что, рассказывай, – говорю я, усаживаясь напротив, – какими судьбами в школу.
Паша корчит снова мину, показывая, что все эти вопросы его достали, и отхлебывает кофе.
– Да так… Не знаю, в общем. Пришла ты, с этим всем школьным хламом.
Стас оглядывается на меня удивленно, я пожимаю плечами. Под «этим всем школьным хламом» он имеет в виду все мои школьные проблемы, все школьные взаимоотношения и прения, о которых он за десять лет успел забыть накрепко.
– Разворотили душу старому человеку. Неравнодушен я к этой школе, а вы, черт подери, такое там творите.
– Да ничего мы не творим, – отмахиваюсь я, – получше некоторых живем, не то, что вы диктатуру пролетариата только могли чинить, у нас вон тот же театр, тот же футбол, то же радио и прочее. И, простите, с «Синими колокольчиками» мы давно все мирно решаем.
Паша машет на меня рукой спешно.
– Да я тебе не об этом говорю, Господи! Мы счастливы были, счастливы. Вы счастливы, дети проходных дворов, а?
Я замолкаю и саркастично хмыкаю. Во дворе громко лает овчарка соседа с седьмого этажа.
– Вот ты Федора знаешь?
Мы со Стасом синхронно киваем.
– Когда я учился в последнем классе, Федор был нашим всем. Он смеялся с нами, он огорчался с нами, он постоянно играл с нами в какие-то свои взрослые игры, манипулировал, как хотел… Но не это главное. Мы все могли пойти и рассказать ему, что случилось, и он всегда мог помочь. Честно, у меня в те годы было не самое лучшее время, вы знаете.
На самом деле, конечно, не знаем. Думаем, что совсем наоборот, что Паша должен гордиться тем, чем был для всей этой школы, раздуваться от осознания своей значимости. А он так не считает.
– Я думал, что это все – эти разборки из лихих девяностых – все, что у меня на всю жизнь. А он показал, что нет, что-то еще, что можно чего-то добиться. Образование, работа, польза. В общем, вы меня понимаете. Он был очень молодой, и очень увлеченный. В те времена страшно любил Толкина. В кабинете висели всякие лучи-мечи. Преподавательскому коллективу он говорил, что это историческая бутафория, нам – «вот это точная копия меча Властителя Гондора, расколотого на осколки, вот это точная копия лука Леголаса, как его нарисовал на полях Толкин». Когда на последнем звонке мы все ринулись прыгать с пирса, он стоял на берегу с полотенцами. Он был нашим другом, и он нас спасал от многого дерьма. Теперь Федор давно не тот. Не торт. Вам нужен торт, не находите?
Мой кофе перестает исходить паром, я смотрю на лукаво на брата. Он умеет говорить, зараза, говорить вдохновленно и вдохновляюще. Но врет же, врет, как кукушка.
– Только что-то ты не очень добрый, брат мой, – говорю я, и опускаю тон, вспоминая, что мама спит, – вряд ли кто-то из моих одноклассников захочет обратиться к тебе за помощью.
– А с каких чертей я буду оказывать помощь твоим одноклассникам? – он наклоняется ко мне, сквозь плывущий в сторону окна дым проясняется его хищные оскал и колючие глаза, на секунду он снова становится тем, каким я помню его еще малышкой – надменным и властным, – В первую очередь я там, чтобы твоим «друзьям» завалить малину.
Вот так бы сразу и говорил, а то… польза обществу. Я так и подумала, так и подумала. Когда я ушла, он, конечно же, раскрыл закрытые вкладки и прошуршал в сообществе, все то дерьмо прочитал в «Колонке идиота», просто в обсуждениях, небось, такого про меня начитался. Ну, ладно, хотя бы один из братьев решил оказать мне реальную помощь, не то, что некоторые, не буду тыкать Коле в бок пальцем.
– Смотри, завалишь Буланкина в конце года, тебя к черту уволят.
– Из нашей-то школы? Я слыхал, у вас семестр учителем русского частный детектив работал, и что, пока сам не уволился, не уволили? – усмехается Паша.
– Он не уволился, его убили, – грустно отвечает притихший Стас, – хороший мужик был.
– Нашел я твоего «Идиота Петровича», – говорит Паша, хрустнув пальцами, – покукует бедняга.
– Да он сам уже объявился, – отпиваю я остывшего кофе, – напугал ты его до полусмерти. Статью про Зотову-то не он писал.
– Да я уже заметил, – морщится Паша, а потом объясняет, – стиль изложения другой. Оригинальный автор он как бы беседует с читателем, хихикает, подтрунивает, а тут… истерика какая-то. Подозреваю, что истерика бабья.
– Именно. Только не возьму в толк зачем. Ну, кому это нужно, что там написано? Мы же Зотову не в президенты выбираем, чтобы грязью обливать.
– Подождите-ка, – влезает Стас наконец проснувшийся и ощущающий себя третьим лишним, – так кто на девчонку гадость-то написал? Не ваш «Идиот»? А кто «Идиот»-то?
– Нет, кто «Идиот» – не скажу, что знают трое, то знает весь белый свет. А кто статью написал – так Малышева и написала, – вздыхаю я, – подружка дней моих суровых…
– Вроде баба не глупая, – пожимает плечами Паша, – А там – черт ее разберет.
– Да, у нее же Коленька наш – как навязчивая идея, – отмахивается Стас, – небось с этой Зотовой шащни крутил, а Юлька бесилась…
– Ты откуда знаешь? – взвиваюсь я, – Про Колю?
– Дак и всегда знал… По ней и видно всегда было. Не удивлюсь, если она с тобой дружила только из-за нег…
– Вот дрянь такая, – сиплю я зло, качаю головой, – попросила бы она меня, я б свела, вот гадина.
– Главное, что добилась она своего, – вставляет Паша, и я поражаюсь обознанности еще одного персонажа, – только не любит он ее, дуру. Это же Коля.
– Почему не любит? – удивляется Стас.
– Он никого не любит. Себя только любит. «Фламенко» же, звездун.
Паша качает головой, будто печалясь о судьбе Коли, встает, и начинает хозяйничать на кухне, варит кофе так, как любит пить сам. Хорошо, следующая на очереди я, я вам сварю кофе. Из кофе и сахара, любители травок и муравок…
Стас раздавливает сигарету в пепельнице и поворачивается к бесшумно работающему Паше, будто игнорируя меня, качающую зло головой и теребящую бахрому скатерти.
– Малая говорит, ты им каких-то диких заданий назадавал. Что ты там чудишь, Цукенберг юный?
– Фуууу, – тихо отзывается Паша от плиты, – ты что, вообще ни одного хакера или программиста не знаешь? Сравнил…
Машет на него рукой, как на пропащего, и вливает тонкой струйкой в закипающий кофе холодную воду.
– Ничего там выдающегося не вижу, Лен, ты как дурашка, честное слово. Я хоть слово сказал, я хоть раз обмолвился, что каждый желающий не может отсканировать эту чертову книжку с программой распознавания текста, исправить погрешности и так принести втихую? Ты думаешь Логиновский, Разумовский чем занимаются? Именно этим. И если бы твой драгоценный Буланкин, из-за которого ты так переживаешь, додумался это сделать, никаких проблем бы у него не было.
В приступе поучительства и морали у него чуть не сбегает кофе и он, сквозь зубы шипя что-то нецензурное, снимает его с плиты. Разливает по кружкам, грязные кружки педантично вымывает.
Я даже не думаю, чтобы попробовать объяснить, что ни из-за какого Буланкина я не переживаю. Пусть делает и думает, что хочет, черт его дери.
Идея надраться приходит к ним спонтанно, когда уже переваливает за полночь, после того как мама, переодевшись в пижаму и шурша блистерами, выпивает все нужные таблетки и отправляется спать уже до утра. Они сговариваются в три слова и два кивка, и Стас лезет в бар за бутылкой. Напиваются весело и стремительно, поминая те времена, когда меня еще не было или я не умела разговаривать. Паша постоянно лохматит длинные волосы, обычно так непривычно опрятно собранные в школе. В половине первого ночи проскальзывает мимо нас по дороге последнее маршрутное такси, в час ночи в подъезд проходит компания, возвращающаяся с дискотеки. В десять минут второго ночи по дороге, взметая вверх снопы листьев, проносится мотоцикл, густо подсвеченный желтым неоном. Паша, сидящий за подоконником, как школьник за партой, качает головой, и в пьяном лепете его я слышу неразборчивое «Вадик-Вадик», «Друг, он стоил двух», «Мир оказался прочней». В два ночи мой вечный товарищ по бессонницам из дома напротив неожиданно гасит свет на кухне и в спальне. Обычно он не засыпает раньше пяти утра, поэтому это удивительно. Я не знаю, кто он – мужчина, женщина, старик, почему не спит – может, сова, может, алкоголик, может, ипохондрик, может, ухаживает за лежачим больным, кто знает. Я знаю только одно точно: он не ведет светских бесед в интернете, не выполняет объемную работу, не распевает в караоке, он точно мучается бессонницей, я вижу это по свету, льющемуся из окон кухни и спальни. В полтретьего Паша застывает над холодильником, вглядываясь в магнитик на двери, привезенный из Алушты, и виды Алушты изображающий, прицокивает языком и что-то невнятно говорит матом, но по интонации я понимаю, что он возмущается, почему все эти снобы ездят по морям, а мы должны тут гнить. В три ночи Стас говорит, что ему нужно пойти хоть чуть-чуть поспать, потому что завтра ему выезжать на пленэры на несколько дней, и нужно с утра собрать сумки. Хлопает Пашу по плечу и, пошатываясь, уходит в недра своей пропахшей ацетоном берлоги. Мы с Пашей остаемся. Я умудряюсь выпить еще пару рюмок коньяка в квадратной бутылке с каким-то богохульным названием и пару раз пыхнуть Пашиной сигаретой, когда ближе к четырем утра он говорит, что ему пора и вызывает такси. Мы ждем это такси в полной прокуренной тишине под светающим прокуренным небом в окружении немытой посуды, растрепанных волос и окурков. Где-то вдруг, неожиданно, в предшествии холодов запевает птица. Еще не улетела в теплые края. Паше перезванивают из такси и просят выходить. Он натягивает поверх мятой рубашки жилет, и с пиджаком и плащом в руках выходит в коридор. Я набрасываю осеннюю курточку поверх домашних шмоток и выхожу его провожать. Мы спускаемся по выступающим с рассветной серости лестничным пролетам, хохоча и пинаясь. Выпадаем из подъезда, и оказывается, что такси еще нет. Замедляем шаг и, обнявшись за талии, медленно бредем к условленному месту.
– И потом… – Паша сгибается пополам в приступе хохота, – он говорит: «Какой к черту Лукашенко, я подумал, что это был Адольф Гитлер»!
Я захожусь в хохоте, держась на ногах только благодаря тому, что, не смотря на свое состояние, Паша добротно меня поддерживает. Потом он вдруг останавливается и громко говорит: «Логиновский»! Я останавливаюсь тоже, поворачиваюсь к нему и удивленно спрашиваю:
– Что?
– Вон! – Паша тычет куда-то пальцем, и тащит меня за собой.
Я не то что упираюсь, но иду с неохотой. Что бы там не увидел Паша, если оно связано с именем Логиновского, то оно мне не нравится. И действительно, на скамеечке, изрисованной похабными картинками, в окружении полыни сидит Логиновский, вытянув вперед ноги и откинув голову на спинку. При нашем приближении он поднимает голову, приоткрывает глаза и, видя нас, немного опешивает.
– Пал Андреич?
Паша останавливается над ним и говорит разборчиво:
– Называй меня Пашей, раз уж тут такое дело, – косится на меня, потом оборачивается на подъезжающее такси, и, махнув рукой, произносит что-то типа «Опять они будут шантажировать». Но тут же (не знаю, кто кого держал, он меня или я его) ноги его подкашиваются, и брат готов свалиться в полынь, но вовремя ориентируется Логиновский, подхватывая его под руку. Так они доходят до такси и, садясь в салон, из которого на нас вдруг веет запахом ели, огревает словами «Осень пришла в Москву» и желтым светом маленьких фонариков «Жигулей», Паша вдруг спрашивает невнятно у Логиновского:
– Логиновский, у тебя в родственниках не было Геллерта Гриндевальда?
– Не знаю, – отвечает так же невнятно Логиновский, – по папиной линии там точно одни Ивановы, а вот у мамы надо спросить…
– Паша, – перебиваю я, – я знаю Артема не очень хорошо, но уверена, что персонажей Роулинг у него в предках не было.
Логиновского осеняет, и он смешно хлопает себя по лбу, потом как-то интуитивно проводит по золотым в свете жигулевких лампочек волосам.
– Пока, Паша, – говорю я, захлопывая дверь машины.
– Артем, отведи ее домой, – еще говорит Паша в открытое окно, прежде чем такси трогается с места.
Мы молча смотрим, как лихая синяя «копейка» мчится по разбитой напротив Дома Спорта дороге, а потом Логиновский говорит:
– Боже, я пьяный, как черт, – и залазит обеими руками в волосы, – стыдоба.
– Ничего, он тоже пьяный, как черт, – успокаиваю я, и мы отходим от дороги.
Садимся на ближайшую лавочку, и Логиновский снова берется за голову, качая ею из стороны в сторону, и пытаясь нормально открыть глаза. Я натягиваю на колени в лосинах растянутую футболку с Чипом и Дейлом под курткой, позорище-то какое. На Логиновском одна рубашка в крупную клетку и виднеющаяся в раскрытом воротнике майка, но ему совершенно не холодно, даже гусиной кожей не покрыты руки. Пару секунд я смотрю на него, а потом сажусь точно так же, как он нашего нашествия – вытягиваю ноги в разношенных кроссовках, и откидываю голову. Закрываю глаза.
– Где ты набухался-то?
– Так у Малышевой же сегодня, – пофиг, уже вчера, – День Рожденья.
Я открываю глаза и смотрю вверх перед собой. Логиновский поворачивается ко мне удивленно.
– Ты забыла? Ни фига себе, вы же лучшими подружками были. Тили-тили-трали-вали.
Я забыла. Да, это девочка, в пижаме которой я спала в комнате с такими фосфоресцирующими звездочками на потолке, с которой делилась секретами и сидела за одной партой. А сегодня я забыла, что у нее День Рождения. И кто меня за это осудит? Я фыркаю презрительно, Логиновский отворачивается. Над горизонтом с выпирающими уродливо водонапорными башнями, телевышкой и стрелами кранов полосой рождается солнце. Солнце, которое рождается на море, которое рождается в горах, в полях предвещает свое появление серой полосой на небе, которая светлеет, светлеет, становится голубой. А, следом за ней, из-за линии горизонта выползает солнце. В промышленной зоне над изрезанным горизонтом появляется коричневая полоса смоговой дымки, которая становится бурой, светлеет и светлеет, приобретая четкий оттенок марганца, расползается вверх. И в такие моменты, как сейчас, можно уверить себя, что небо сегодня будет красным.
– Не парься, – говорит Логиновский хрипло, холодно ему-не холодно, а голос садится, – я всегда знал кто он и кем тебе приходится. Шантажировать не буду.
– Откуда знаешь? – я прячу руки глубже в рукава куртки.
– Ну, не забывай, это мой родной город, я тут до десяти лет жил. Как раз когда мне было шесть, Паша «Кровавый барон» был звездой. И брат у него был Стас Паресьев, так что сложить два и два можно легко.
Не такой он уж и пьяный черт, как говорит. Вполне себе вменяемый, не то, что я.
– Ты ему нравишься.
– Это успокаивает. Я еще хочу в университет.
– Логиновский, – говорю я, собирая волосы на затылке в пучок, но как только убираю руку, они снова распадаются, – ты что тут сидишь?
– Я отцу сказал, что к матери в Москву уехал.
– А сам не уехал.
– Уеду. У меня поезд через три часа, заберу на проходной, – он слабо кивает на свой дом за нашими спинами, выступающий металлочерепицей из-за мощного забора, – свой рюкзак, и на поезд. Ты там в школе скажи, меня дня три не будет.
– Хорошо, – сонно киваю я, – так и сделаю.
– Лен, слушай…
Он начинает очень медленно, как кассета, затягивающаяся в кассетнике. Я поворачиваюсь. Его бледное лицо выступает в этой серости белым, вытесанным из камня и в этом не-свете, но уже не ночном мраке, зыбком и призрачном, неясном, кажется не имеющим изъянов – лицом Ванечки. Только с залегшими в глазных впадинах тенями. Я могу подумать, что первые лучи солнца их сотрут, но это не те тени, чтобы от них так легко было избавиться.
Я поворачиваюсь и смотрю мрачно на него. А потом до меня доходит, что он тот самый человек, с которым можно молчать, выпускать из нелепых диалогов ненужные куски. Я просто смотрю в тени, заменяющие ему глаза. И выпускаю все эти «Я не хотел», «Кто думал, что так получится», и даже «В то время мне казалось, что все предатели заслуживают смертельной казни». Потом он отмахивается нелепо и раскоординировано, и говорит:
– В конце концов, не я за него решал. У Буланкина своя голова на плечах, мог бы меня послать. Я бы себя послал, правда.
На пятом этаже, на балконе – моем балконе – мягко и нежно светится огонек сигареты, поднимется вверх, опускается вниз. Я цокаю языком. Ах, родительский надзор. Логиновский воспринимает это как-то по своему, сползает на скамейке, хмыкает зло.
– А ведь знаешь, у меня же даже друга нет. Чтобы можно было позвонить, и сказать: «Чувак, епты, мне так херово, давай пересечемся?», надраться до беспамятства, и чтобы он не спрашивал, что случилось, чтобы помог и все это молча. Чтобы говорил глупости, и понимал все равно, что с тобой.
Потом он зябко передергивает плечами и прячет руки в рукава. Ну, наконец-то и ему холодно. Его золотые в свете фар волосы сейчас не более, чем тусклые иголки на спине мультяшного бобра Норберта.
– А как же Буланкин?
Логиновский хмыкает, ерошит волосы, лицо озорное и надменное одновременно.
– Да как же его близко к себе подпускать, если он такое с тобой сделал, лучшим другом?
– Тебе стоит больше подпускать к себе людей.
В этот момент я, почему-то, думаю о Ванечке. Логиновскому стоит приглядеться к Ванечке, на которого он сейчас так похож. Мне кажется, из них бы вышел отличный тандем злоязыких асассинов. И я даже не хочу задумываться о том, что он сказал до этого. «Такое с тобой сделал». Логиновский, напряги голову, и вспомни, что ты сделал с девочкой Кариной. Идеальные вы мои. Он молчит, знает, что отвечать на выпад не надо, я не нуждаюсь. Поэтому через тонну тишины он говорит:
– Тем страннее, что мы тут с тобой сидим, как парочка старых друзей.
Над марганцевым заревом над горизонтом поднимается солнце, пока только тоненьким проблеском, не цепляя ни верхушки деревьев, ни крыши домов. Солнце где-то там, в лучших краях, и светит для одного себя.
– Не знаю, о чем ты говоришь, Логиновский. Мои давние знакомые больше никакие мне ни друзья, все до одного. Мои друзья со мной недавно. Со мной с незапамятных времен лишь моя семья.
– Да, – отрывисто говорит он и хлопает себя по коленям бодро, – пора и мне к семье. Дорога не ждет.
Поднимается на ноги, поворачивается ко мне, улыбается вежливо.
– Ну, что, Лен, бывай, – разводит руками в прощальном жесте, а потом неожиданно добавляет, – ты о моей матери плохо не думай.
Он не знает того, что я знаю о его матери больше, чем кто либо, но так точно угадывает, что я плохо о ней думаю.
– Она все для меня делала, она действительно старается. Помню, – он замирает, понимая нелепость своих слов, опускает глаза, – у нее ни копейки денег не было, а она мне на день рожденья ноутбук купила.
Я вспоминаю дешевый «Asus», на который так недобро косилась, и меня заедает раскаяние. Еще меня поражает, зачем он это говорит, говорит мне и так честно. Или говорит себе? Убеждает себя, не меня? А еще голос его так странно дрожащее звучит от холода или черт его знает…
– Попробовал бы твой «Фламенко» его у меня увести – глаза бы вырвал.
Я поднимаюсь медленно, качаю головой и говорю:
– Счастливого пути, Логиновский.
– Называй меня по имени, – склоняет голову, засунув руки в карманы широких джинсов.
– Окей, – смеюсь я, – еще пожелания?
– Пожелай мне удачи в этом бою.
Я легко обнимаю его за плечи, хлопнув по спине ладошкой. На секунду прислоняюсь, прижавшись плечом к плечу, не более. Он исхудал за последний год и подурнел на вид. А еще от него вообще не пахнет, как от бесплотного духа, как от тумана и картинки в телевизоре. Только поднимается вверх в стремительно теплеющем воздухе горький и тонкий запах полыни вокруг нас. В нас.
На этом мы расстаемся, и я медленно бреду в рассветных сумерках обратно в дом.
Не заставляю его ждать или делать вид, что ничего не происходит, не скрипнув ни единой половицей и дверью, вхожу на балкон. Стас сидит на кушетке, вытянув ноги вперед, смотрит в сторону, пальцы замерли на ручке кружки. В воздухе разливается запах утра и кофе. Стас открывает глаза, смотрит на меня сквозь узкие щелочки век, вздыхает тяжело. Я подхожу к окну, не смотря на него, вдыхаю свежий утренний воздух. Смог поселится в нем спустя час и сорок минут.
– Лен, ты знаешь, я уезжаю на три дня, – я аккуратно кошусь на него и мысленно усмехаюсь «Куда ж вы все уезжаете», – и не хочу за тебя переживать…
– Почему ты не спишь?
Стас осекается, смотрит на меня осуждающе, потом берет со стола пачку сигарет.
– Я уже проснулся. Сумку собираю.
Хорошо собирает – баклуши бьет и морали читает.
– Так вот, я не хочу за тебя переживать, я не хочу думать, где ты и с кем, пожалуйста, воздержись от всяких непроверенных контактов, а?
Очень долго меня поражало, почему Стас курит «Camel». Самый обычный, классический – на фоне неба желтый верблюд. Курить его научил Паша, а Паша курит «Malboro», с чего бы ему не приучиться курить ту же марку. Этим летом я спросила его, и он дал мне самый развернутый и самый странный ответ, какой только можно было. Он вспомнил, как мы жили в Брянске, когда папа работал на их заводе энергоэкономичной термоизоляции главным инженером. Городок маленький, грязненький, в котором кроме ЭЭТИ этого захудалого из эволюции и нет ничего. Стас вспомнил, что над ночным магазинчиком, куда отец с ним ходил за сигаретами и хлебом, светилась вывеска «Camel», это было его первое выученное английское слово, и теперь, когда он видит этого желтого верблюда, то ощущения тепла нематериального, неосязаемого, почти инстинктивного накатывает, как в детстве. Поэтому я смотрю на желтого верблюда с уважением.
Он вроде и хочет еще мне что-то сказать, но я молча иду собирать в спортивную сумку его краски, кисти и футболки, поэтому он замолкает. Я делаю это не забывая обдумывать то, что они все разъезжаются – не к добру. Что-то непременно случится.
Переход из дня номер тридцать сентября в день номер один октября. Тем не менее – тишина.в ожидании октября
замирают моря
и твоя кровь стынет
твоя кровь холодна,
как вода в моей ванной
и ты одна
в этой осени рваной.
Я методично заполняю свою жизнь красивыми картинками. У меня нет красивых слов, красивых поступков, меня не окружают красивые люди, мне не дарят красивых цветов, поэтому у меня есть только красивые картинки. И, хвала богам, у меня есть источник красивых картинок – Стас. Он рисует мне бабочек и цветы, кровь и огонь, он рисует павшие города и чужие окна, он дарит веру в красоту мира. Я наполняю свою жизнь красивыми картинками, подбираю их по велению сердца, они приходят ко мне сами – находятся в интернете, попадаются на глаза в маминых журналах, их приносит мне Паша и насильно вешает на стены. Так мой дом наполняется эскизами, видами далеких стран, скриншотами анимешных мультиков, черно-белыми фото Одри Хепберн и, спасибо Паша, лицами Дэниела Редклиффа, Эммы Уотсон и Руперта Гринта. На моих стенах уже осталось очень мало свободного места – квадратный метр у окна, пара квадратных метров над комодом и кусочек над кроватью.
Сейчас я открываю свои глаза и смотрю в потолок. С потолка на меня смотрит Хью Лори и вся команда Доктора Хауса, сверху вниз, как на больного на койке. Этот огромный широкополосный постер мне приклеил на потолок Стас на днях, и я все больше чувствую себя пациентом этой клиники. Я вдыхаю глубоко и рывком сажусь в постели. Меня мутит, мне хочется спать, меня никто не разбудил вовремя, никто не приготовил завтрак, и вообще, Стас еще не успел уехать (осталась полной его пепельница и кружка с кофейной гущей в мойке), а жизнь уже превратилась в ожидание Стаса. И в этом своем горе я страстно хочу не идти в школу, забить на все и отправиться хилять к Пашке домой, в окружение этих чудаковатых предметов и мебели, но теперь в этом есть одно «но» – теперь Пашка работает, и ни где-нибудь, а именно в школе, и именно у него сегодня два урока информатики в моем классе. А это значит, что я обязана идти, и сидеть в напряженной тишине, старательно поддерживаемой Пашей, и заниматься ненужным скрупулезным трудом. Боже, какой кошмар, но ничего не поделаешь. Я снова собираю волю в кулак и припоминаю свою любимую считалочку.
в ожидании октября
И я поднимаюсь с кровати, шаркая тапками, иду в ванную.
замирают моря
И я под холодным душем, покрываюсь неприятными пупырышками.
и твоя кровь стынет
И моя кровь стынет.
твоя кровь холодна,
И моя кровь холодна.
После изнуряющих двух уроков в компании тихого, как мегаполис в ожидании удара цунами, Паши и злого и напуганного класса, я подхватываю сумку со стола, и иду на выход, когда Паша окликает меня, не двигаясь с места и не шевеля головой.
– Паресьева!
– Да?
– Задержись.
Я задерживаюсь, и когда класс выходит в коридор, Паша роняет голову на руки, тихо стонет и говорит:
– Сейчас я полежу так пять минут, и мы пойдем пить кофе.
Кофе готовлю я в подсобке, заливаю меленые зерна бурлящим кипятком и, не кладя сахара, выношу в класс. Паша сидит у открытого окна и мечется между желанием курить и не желанием заплатить штраф за нарушение распорядка школы. Все его метания выражаются в том, что он вяло смотрит на сигарету. Потом кладет ее назад в пачку, и мы пьем кофе.
Выходя из класса биологии, я замечаю, что случилось непоправимое, я не сложила наушники, потому что спешила от Паши на урок, и за сорок пять минут в моем кармане они свалялись в сплошной клубок похлеще любого морского узла. Это вызывает у меня приступ паники.
Весь этот год я не выпускаю из рук свой плеер, и не оставляю свои уши открытыми для всего того смрадного бреда, который струится по коридорам во время перемен, до и после уроков, я не слышу их дурных обсуждений, не слышу сварливых жалоб на неверных возлюбленных, шепотков, несущихся в спину. Да я почти счастлива. И вот я иду, торопливо разбирая хитросплетения проводов, пальцы в спешке путают и затягивают узлы еще больше, а все это наваливается, наваливается…
– Оказывается, год назад Серена переспала с парнем Блэр, вот та, бедняжка, и бесится!
– Да ты что!
– Ну, представь.
О Боже, Боже, Боже.. Господи.
– В тот раз я ему ясно ответила, что он может идти к черту, но нет же, это все длится и длится…
Меня здесь нет, я не здесь… Это не я, не я…
– Вы видели эти глаза? Видели? Да я бы его съела и трахнула!
– Джареда Лето-то?
Я оборачиваюсь, как от хлесткой пощечины, и встречаюсь глазами со светлыми глазами трахальщицы-каннибалки. Но юная растлительница смотрит мне в глаза и отвечает серенькой подружке-мышке: «Да нет, информатика». Мои глаза… Если она конечно говорит не о Елене Вячеславовне в мужском роде, то тот самый «информатик» сейчас бы отпустил в ее сторону пару «Сектусемпр» профессора Снейпа.
– Такие реггийные группы как «Пятница»…
– Битва при Ипре, когда впервые было применено химическое оружие…
– Сенсорный телефон это для меня очень дорого…
– Синий, как дедушка Мороз, с этим ковром подмышкой…
Уже высвободив один наушник, я бегом поднимаюсь по лестнице, чтобы спрятаться в наш с Дашкой уголок, но меня ждет не особо приятный сюрприз. На нашем месте сидит троица десятиклассников. Девочка-блондинка, шатенка и рыжеватый мальчик. Блондинка и мальчик сидят, вытянув на лестничную клетку ноги, а шатенка – подобрав под себя ноги. У нее жирно подведенные черным глаза и разные носки. Один голубой, а другой розовый, таких же цветов у нее полуперчатки, только одетые наоборот. У мальчика длинноватые спутанные волосы и шкодливое выражение лица, блондинка витает в облаках. Когда я подхожу, шатенка в разных перчатках как раз передает мальчику стопку бумаг со словами «Все эти фики идут с пометкой «Лучше всего читать под песню «I hate everything about you» TDG. Я не могу так много смеяться, ты должен это все перечитать». Я останавливаюсь над ними и смотрю вопросительно. Они не двигаются с места.
– Ребята, вы что, не знаете, что это мое место?
Рыженький мальчик передергивает плечами и отвечает медленно:
– Это Дашино место, но Даши здесь нет, а где ты была все это время, мы не знаем. Кошка место продала…
– А Наземникус Флетчер его перепродал в Министерство, – вставляет блондинка, и они с шатенкой хлопают друг друга по ладоням.
Мальчик снова пожимает плечами, и я ухожу ни с чем.
Да, где была все это время – с Колей, приходила с Колей, уходила с Колей, обедала с Колей на улице, все с Колей. А теперь Коле остается меньше недели до премьеры, и у него, само собой, нет времени на меня. Да что там, у Коли нет времени чтобы перекусить. Поэтому я покупаю в буфете бургер в термозащитной бумаге, разогретый в микроволновке и стаканчик чая с болтающимся хвостиком пакетика и, рассекая волны человеков, иду в актовый зал. С трудом, зажав подмышкой бургер и балансируя с пластиковым нагревшимся и обжигающим пальцы стаканчиком, открываю скрипучую дверь и останавливаюсь на пороге. На сцене происходит что-то невероятное, Ярик, схватив Маринку за предплечье, мотает ею из стороны в сторону, так, что у нее туда-сюда болтается голова. Она все сносит с поразительной стойкостью, и когда я уже собираюсь бросить этот чертов чай и пойти вмазать Ярику по голове, с режиссерского стула поднимается Виталий и, не оборачиваясь, кричит: «ВОН!!!».Я спешно отступаю к двери, он оборачивается, смотрит на меня и кричит еще раз «Выйди во из зала!». Но не на ту нарвался, глупый человечишко. Я громче него кричу «Фламенко!», а когда Коля выныривает из-за одного из первых рядов, бросаю ему упакованный бургер. Тот летит по странной траектории, и вряд ли удачной, но Коля, проявляя чудеса ловкости, удачно его ловит, и я напоследок заявляю Виталию: «Театралы хреновы, вон у вас, главный актер скоро от голода сдохнет, гестаповцы, блин». О удачном броске стаканчика чая уже точно можно не помышлять, поэтому выхожу обратно в холл к буфету, и иду на улицу, на нашу с Колей лавочку допивать чай. Когда на дне стаканчика остается глоток переслащенного, потому что неразмешанного чая, в кармане начинает вибрировать телефон, с запозданием играет Стасов любимый AWIM, и я со смешанными чувствами смотрю на дисплей. Там светится короткое «Даша», но сейчас, в часы своего одиночества, я не хочу брать трубку.
Моя жизнь превратилась в ожидание. В ожидание Даши, хотя она реже звонит, а я все чаще не беру трубку. Потому что боюсь разговоров с ней и сказать правду. Моя жизнь превратилась в ожидание Коли, когда его премьера состоится, и он снова будет только мой. Моя жизнь превратилась в ожидание Стаса, когда он вернется со своих пленэров, и… В первую очередь моя жизнь превратилась в ожидание Артема Логиновского. Мне кажется, я знаю, что это значит, и мне от этого страшно. Без него здесь как-то все совсем не так, без него мне здесь определенно хуже, хотя бы потому, что в его присутствии больше никто не решался делать мне подножки и чихать словом «шлюха». Что-то они такое чувствовали, что нас роднит, и почему нельзя меня трогать. Сейчас дела пошли совсем под горку. Я жду его возвращения, медленно варясь в этом котле с морепродуктами, французской горчицей и миндалем, дохожу до готовности и, наконец-то, осознания чего-то важного. Эти дни я провожу в немоте и глухоте, намертво заткнув уши наушниками. Я много думаю, о прошлом и будущем, о том, что сделала не так я и что не так сделали люди вокруг меня. Я подолгу гуляю в одиночестве, шурша листьями и пряча руки в карманы от холодного ветра. Поразительная осень в этом году – еще ни одного дождя. Хотя… хотя что-то приближается, циклонится, муссируется, и меня постоянно бьет статикой от дверных ручек и поручней в трамвае. Ветры становятся резче, небо серее и тревожнее, где-то глубоко внутри меня поселяется предчувствие. Среди всех этих мыслей и ударов электричеством как-то раз у класса меня ждет Буланкин. Мягко и доверительно берет за руку, отводит за угол и заглядывает в глаза. Мне становится противно, от этой мольбы и просьбы в глазах. Я уже знаю, что он мне скажет. Начнет, пожалуй, с того, что отец его убьет, потом скажет, что цель всей его жизни враз стала недосягаемой, а потом будет умолять, весь в соплях…
Я была бы рада опустить все эти моменты и перейти непосредственно к «Пошел нахуй, Буланкин», но Саня не тот человек, с которым можно просто молчать, опустив лишнее, он начинает заводить всю эту волынку, пусть и немного не так, как я предполагала.
– Паресьева, отзови своего Цербера, прошу.
Ну, что ты, глупый, Паша не Цербер, Паша он дементор. И Великий Инквизитор заодно.
– Он же завалит меня. Я же так не смогу, пожалуйста. Я не виноват в этом всем. Это все Логиновский, это все он.
Я передергиваюсь. Я, конечно, не запрещала Артему говорить, кем мне приходится «информатик» Андреев, и, собственно, если бы мой лучший друг ныл, что его жизнь окончена, я бы тоже посоветовала, к кому обратиться с просьбой. Но убивает, что этот Норберт его выручает, а Буланкин-то, Буланкин…
– Он день и ночь твердил «Предательство не прощают, предательство не прощают. Она тебе слово дала, что не скажет, а сама. Предательство не прощают» И я как дурак…
Мне так больно, как же мне больно, Буланкин. Год прошел, год, а мне по-прежнему больно, как было больно тогда. Это съедает и убивает меня. Ты – не мой друг, ты больше не тот человек, с которым я дружила. Нет, не дружила. Ты больше не тот человек, которого я любила. Как брата, как друга, как душу. Ты не был всем, ты был почти всем. И сейчас я навзрыд оплакиваю тебя. Тебя прежнего, тебя настоящего. Тебя встревоженного, тебя, носящего мне таблетки из аптеки и мажущего коленки перекисью. Я никогда от тебя не требовала неземной любви, не требовала стать человеком, которого я когда-нибудь поцелую. Я любила тебя… как мать, я хотела о тебе заботиться, я перевязывала твои сбитые костяшки на пальцах, я убирала тебе короткую челку, вечно отрастающую и лезущую колко в глаза. Как я любила тебя, Буланкин. По сей день мне снятся сны, а там все по-прежнему. Я прихожу в школу, а там ты, ты говоришь «привет» и садишься рядом. Ты занимаешься своими делами, но я знаю, что ты рядом, ты просто здесь, и когда тебе надоест заниматься своими делами, ты повернешься ко мне, и сделаешь глупость. Или учудишь что-нибудь, чтобы развеселить меня. Мне до сих пор снится, что ты снова и снова, раз за разом бросаешься к бедному Юрке с гневным лицом и бешенными глазами. Все думают, что это, потому что ты спесивый, одна я знаю, что это, потому что мы с ним читаем Фрая, обмениваемся немногочисленными книжками, а ты так по-детски ревнуешь. Но я просыпаюсь, и понимаю, что все это неправда, что есть сегодня, которое совсем не плохо, но только одно «но». В нем нет тебя, тебя настоящего. Я бы была согласна просто здороваться по утрам, обмениваться смсками раз в неделю и знать, что ты есть. Но тебя нет. Хотя ты до сих пор рассказываешь Логиновскому о том, что нужно быть честным с собой. Честен ли ты с собой? Или у тебя теперь другая честность?
Мимо нас проходит Ярик, какой-то еще более мертвый и пришибленный, чем обычно, я замечаю что его волосы, распавшиеся в отдельные пряди сильно отросли и он рискует превратиться в такого же йоркширского терьера, как и Паша.
– Саша, – говорю я глухо, такое впечатление, что я молчала целую вечность, – ты помнишь тот день, когда мы сидели друг напротив друга, тесно сжав руки, и сцепив пальцы? Столик был крошечным, а над ним возвышался такой же крошечный зонтик, и капли летели просто возле нас стеной, падали на плечи и руки, а мы сидели, и так жалели, что не можем прижаться друг к другу, чтобы было теплее.
Он молчит, но его мечущиеся глаза говорят, что он помнит.
– Перед тобой стоял глинтвейн, и ты помнишь, что ты говорил мне в тот день, Саша? Ты говорил мне, что навсегда нужно оставаться честным с собой. Не обманывать хотя бы себя, всегда решать, что для себя ты называешь правдой.
Он тяжело сглатывает. Мимо нас идут люди, смотрят удивленно, кто-то хмыкает недовольно. Они – серая масса, они идут и идут, они никто. И ты, то, что осталось от Саши Буланкина, тоже ничто.
– Так какого же черта ты врешь себе? Скажи правду хотя бы себе: не хотел позориться перед другом, не хотел показать, что я для тебя значу больше, чем ты сам думал и думали другие. Боялся как заяц, что люди узнают, как ты боишься, что меня не станет, и всем вокруг доказывал, что ты не слабак. Боялся, что они поймут, что ничего не значат – все эти Юлечки, Артемы, Ванечки, по сравнению со мной.
Боже, как ты силен и жалок, господин Рочестер, как ты жесток, Хитклифф.
Я не знаю, как объяснить то, что было между нами. Я думала, что смогу прожить с Буланкиным жизнь, так это было легко и просто, без обязательств возлюбленных и ответственности родственников. Каждую минуту с ним было легко.
– Мой друг умер, мой друг погиб, и мне жаль. А тебе, чужой человек, я скажу, что ты жалок. Ты – ничтожен. Как не стыдно у Артема за спиной такое про него говорить? Я знаю, все, что он говорил тебе, но ты мог послать его к черту. Чего ты не сделал. А корень проблем твоих не в Андрееве, а в тебе. Андреев завалил тебя не потому, что ты обидел меня, Андреев тебя завалил, потому что ты думал, что можешь похерить его предмет и его самого, а потом бросить, как собаке, денег, заткнуть ему пасть. Вот почему он тебя завалил, а Логиновский… Логиновский получит свою оценку, и, скорее всего, это будет пять. Потому что он пашет.
Или потому что он переписал в стихах Фауста.
А может, потому что он сын работодателя моей мамы, или потому что несчастный ребенок, которого бросила мать. А, может, потому что Паша видит, он видит.
День октября номер два. «Камон эврибади, все танцуют, суки бляди» там ты едешь в такси домой
словно в последнем вагоне
за окном всегда ночь и ливни
и в магнитофоне
у каждого таксиста
"грезы любви" листа.
И это выливается, выливается горячими пламенными гейзерами самоизничтожения и осознания собственной ничтожности. Сегодня. Я выхожу из школы, повязав предварительно потеплее свой клетчатый шарф, и прижимая плотнее к боку свою холщовую сумку с чертями и бабочками. На улице давно стемнело, я только что провела полтора часа на дополнительных занятиях по химии, потому что без них мне грозятся не поставить даже три. Думаю, у меня все получится, еще пару занятий, и я что-нибудь пойму… Я занимаюсь с химичкой каждую пятницу, и, как я понимаю позже, в этом корень проблем. Когда я выхожу с парадного входа, во дворе светится только тусклый фонарь у спортивной площадки с брусьями и турниками и подсветка на главной башне. Я пересекаю двор в полнейшей тишине, только где-то далеко лает свора бродячих собак, с которой борется с начала года дворник дядя Матвей. Страха я, на удивление, не ощущаю. Только короткая вспышка взволнованности вдруг зажигается, когда я заворачиваю за угол спортзала, на аллее темно, и я рискую споткнуться о разбитую тротуарную плитку и проломить голову. С мыслью, что надо бы было включить плеер, я вынимаю из кармана широких брюк телефон и включаю его, чтобы подсветить себе под ноги и не убиться. В этой короткой вспышке света я вижу три темные тени, отделяющиеся от стены и выступающие из мрака. Одна бросает на газон окурок, и оранжевый огонек планирует в траву. И вот сейчас я успеваю испугаться этих троих в надвинутых на лицо капюшонах. Это все, что я вижу в короткой вспышке света дисплея телефона, прежде чем меня ударяют в лицо тяжелым осенним ботинком, и я падаю на изломанную плитку, телефон падает в кусты. На секунду даже теряю сознание, но оно тут же возвращается ко мне, когда в мой живот наносят еще два удара. Вся нижняя часть лица онемела – горячее и мокрое я чувствую только струящимся по шее, выше сплошная вата. Кто-то другой, стоящий позади, ударяет меня по спине в область ребер, потом пониже, по почкам. Я не пророняю ни звука, ни слова, только подтягиваю колени ближе к подбородку, защищая брюшную полость. Поэтому спешные яростные удары приходятся по ногам и рукам, эти ноги обхватившим. Один из ударов приходится мне по пальцам, и ногтевая пластинка на безымянном пальце отрывается чуть ли не с середины ногтя, и мне удивительно, что это единственная боль, которую я чувствую. Я вжимаю голову в плечи, и тяжелая подошва, летящая в колени попадает в голову, просто в темечко, туда, где во младенчестве у меня был «родничок». И тут я понимаю, что пора – я расслабляю все мышцы, закрываю глаза и приоткрываю рот. Руки распадаются, и сползают с коленей, ноги распрямляются. Я делаю вид, что потеряла сознание. Три тени в военных ботинках замирают, кто-то наклоняется, стягивает перчатку и присвечивает мобильным. На мою грудь опускается ботинок, пинает легко, удостоверяется, что я еще жива и умирать не собираюсь, просто без сознания, еще кто-то судорожно облегченно выдыхает, и, нашарив рукой в вязаной перчатке у меня под шарфом цепочку с бабушкиным крестиком, срывает ее с шеи, отшвыривает в сторону. Потом все трое спешно покидают место происшествия, молча, не сговариваясь. Я лежу на холодной земле и прислушиваюсь к себе, не смея двинуть рукой или ногой. И знаете, что в этом самое-самое страшное? Что делать в такой ситуации мы обсуждали со Стасом, он рассказывал мне, последовательно шаг за шагом, что делать, если меня будут избивать. Я готова к этому и я ждала этого. Чертовых четырнадцать месяцев. Вот что страшно.
К верхней части лица возвращается утерянная чувствительность – я чувствую боль в расквашенных губах и расплющенном носу, но не могу определить, откуда течет за шиворот кровь. Левая нога, та самая, распухшая в колене, отказывается разгибаться и стреляет дикой болью, пожалуй, это то, что болит больше всего. Далее следует сорванный ноготь и что-то внутри, то ли почки, то ли селезенка. Сразу вспоминаю истории про разорванную селезенку и последующий летальный исход. Бережно, чтобы не повредиться еще больше и не вызвать внутреннее кровотечение, поднимаюсь на локте, стон сквозь зубы вырывается сам собой. Я поднимаюсь на локте, внутри все взрывается болью, боль тянет к низу живота, я закусываю губу, причиняя себе еще больше страданий и перекатываюсь на живот. И начинаю шарить вокруг себя менее пострадавшей правой рукой, но под пальцы попадаются только камни и веточки самшита. Я судорожно вспоминаю, в какую сторону отлетел телефон, и, опираясь на правое колено и правую руку, ползу туда, хватает меня не на много, и я снова опускаюсь на землю, шарю вокруг руками. Понимаю, что вот еще чуть-чуть, и паника, ужас и рыдания захватят эту территорию, а пока, лежа ничком, нащупываю тоненькую коробочку – свою Nokia, и подтягиваю к себе. Кому звонить? Паша у себя, на другом конце города, Стас на природе кормит комаров, мама… нет, только не мама, она, прежде чем найти меня, умрет от сердечного приступа. Я осторожно поднимаюсь и пытаюсь сесть, поддерживая себя правой рукой, окровавленная левая бессильно сжимает телефон. Сплевываю на землю кровь, поднимаю голову, и вижу французские окна актового зала, светящиеся за плотными театральными шторами. И набираю Колю. Реагирует он нескоро, но трубку берет:
– Да?
– Коль, приходи, я возле спортзала, на дорожке, меня избили.
В трубке тотчас раздаются гудки. Я бросаю телефон на землю и ползу-пячусь назад, к стене, пытаюсь сесть как-нибудь обнадеживающе, чтобы Коля не сошел с ума сразу. Дверь парадного входа актового, предназначенная специально для представлений, чтобы зрители не шлялись по школе, распахивается спустя десять-пятнадцать секунд. Коля темной тенью спрыгивает со ступенек и мчится по слабо освещенному двору по диагонали, в роли главной степени шока над его головой торчком стоят волосы, он с несвойственной ему легкостью перепрыгивает через оградку у спортплощадки и бежит ко мне, меня же не видя и грозясь затоптать.
–Эй! – тихо говорю я, и он тормозит, взметая вверх фонтаны гравия.
Падает на одно колено возле, обнимает меня, заваливающуюся назад, за плечи, и я обессилено падаю ему на грудь. И тут я понимаю… что в который раз я принимаю кого-то за Колю. Он не пахнет, вообще, никакого запаха. Коля пахнет Колей – «Ральфом Лоуренсом», пеной для бритья и гелем для волос, а Логиновский… Логиновский не пахнет.
– Блядь, блядь, блядь, – тихо повторяет он, проводя по моему липкому от крови подбородку, и безвольно садится рядом на землю.
– Артем, – говорю я ровно, и он замирает, – Тем, найди мой телефон, сумку и…
Спазм в левом боку заставляет меня перегнуться вперед, почти утыкаясь в собственные колени, я сжимаю штанины пальцами, чтобы не кричать, он аккуратно поддерживает меня за плечи.
– … и поищи мой крестик, бабушкин.
Он находит все очень споро, но не крестик, я не перестаю просить его найти, уже срываясь на истерику. Мне нужен бабушки крестик. Кто я без бабушкиного крестика, мне бабушка больше ничего не оставила, ничего от бабушки не осталось, и от меня не останется. По-моему я говорю это вслух, тогда он прикрикивает:
– Паресьева, заткнись! – а потом говорит в трубку своего мобильного телефона, – Андрей, приезжай к школе, как можно ближе к школе, у меня тут девушку избили, быстро!
А потом, когда он вешает трубку, с ним самим случается истерика. Он держит меня в руках, сидя на земле и… причитает, он бесконечно встревожено, зло, но истерично повторяет:
– Кто… да кто же мог… зачем… почему… кому понадобилось…
Когда в конце аллеи останавливаются десятые «Жигули» со светящимися шашечками на крыше, он, с моим телефоном в кармане и моей сумкой, переброшенной через плечо, берет меня на руки, и я сдерживаю вопль, сжав зубы до ломоты. Тот самый Андрей вылетает из авто, распахивает заднюю дверь, и Логиновский опускает меня на сидение. Ставит мои ноги на асфальт и говорит водителю зажечь в салоне свет. В ярком свете его волосы вспыхивают золотом, я не вовремя вспоминаю Гриндевальда. Он бережно берет меня за подбородок и поворачивает лицо к свету, смотрит на нос и губы, потом поднимает короткую куртку и майку, смотрит на расплывающуюся под кожей кровь, осматривает пальцы на левой руке. И все это время он… ПРИЧИТАЕТ. Свое любимое «ктозачемпочему». Когда он поднимает штанины моих брюк и доходит «какая тварь зачем», я уже не выдерживаю, ярость затапливает меня по верхнюю палубу, отталкиваю его целой рукой и говорю зло:
– Спроси у себя, Логиновский, зачем. Спроси у себя, зачем ты меня сбросил с лестницы месяц назад, спроси себя, и ты получишь ответы на свои вопросы. Зачем? Зачем ты сделал мне это? – я с силой тычу себе в больное колено, – Давай!
И не надо прикидываться, что мы какого-то черта стали лучшими, мать его, друзьями, потому что мы не друзья, и никогда ими не были. Таксист Андрей переводит округлившиеся глаза с меня на него, опираясь о крышу авто. В волосах Логиновского блуждают искры золота, червонного царского золота. Он смотрит долго на мое застарелое уже ушедшее из черного в желтизну колено, крепко-накрепко сжимает зубы и говорит:
– Нам нужно в больницу.
– Никуда мы не едем, я иду домой, – говорю я и порываюсь вставать, он не особо любезно снова пихает меня на сидение.
Вот этого я не буду терпеть ни при каких условиях и ни от кого.
– Отпусти меня, тварь, отпусти, – я брыкаюсь и пинаюсь здоровой ногой.
Таксист осторожно подходит ближе, смотрит на меня безотрывно.
– Отпусти меня, отпусти, я хочу к маме, я хочу к маме, к маме, отпусти меня, я не могу я хочу к маме.
Я плачу, слезы размачивают засохшую кровь и прилипшую к лицу грязь, кровавая слюна вздувается пузырями на губах. Логиновский опускается на колени, на асфальт и смотрит снизу вверх.
– Давай поедем домой, Лена, поехали?
Я хватаю его за волосы в порыве оттащить, дергаю в сторону, слезы перестают течь, но рыдания сотрясают все тело.
– Зачем ты такое сделал со мной, скажи мне, Артем, давай, – отворачиваюсь в сторону и зажимаю рот рукой, пальцы выскальзывают из его волос и безвольно повисает рука. Нелепая тишина воцаряется вокруг. Я смотрю в чехол на сидении, коричневый, в рубчик, таксист Андрей медленно достает из кармана пачку сигарет, и я чувствую прикосновение пальцев на своем колене. Логиновкий неровно дышит и смотрит по-щенячьи.
– Прости, – я поворачиваюсь и смотрю в его голубые, как топазы, как лед в стакане, глаза, и он повторяет, – прости.
– Чтоб ты сдох, Логиновский, – говорю я, руками затаскивая левую ногу в салон авто.
Водитель Андрей садится за руль, Логиновский захлопывает за мной дверь, сам садится с другой стороны, как можно дальше, открывает окно и смотрит за него. Такси осторожно выбирается из колдобин у школы и по указке Артема выбирается на дорогу в сторону Спорткомплекса. Салон ухоженный, чистенький, на зеркале заднего вида и ручке над дверью висят разноцветные освежители в форме осенних листочков. На приборной панели лежит мягкий потрепанный ежик, и я слабо усмехаюсь. У водителя Андрея точно есть ребенок, скорее всего, мальчик. Боль пронзает губы и челюсть.
– Откуда идет кровь? – спрашиваю я, смотря перед собой в водительское сидение. Логиновский, закусивший кос
тяшки пальцев и судорожно дышащий, поворачивается ко мне, водитель смотрит в зеркало заднего вида, спустя несколько секунд Логиновский ровным голосом говорит:
– Из носа.
– Что там на боку?
– Тебе надо к врачу.
Я не отвечаю, у водителя Андрея звонит телефон, и он поднимает трубку, осторожно выезжая на площадку у Спорткомплекса.
– Да, Юлечка… Все, это последний заказ, уже еду… Как Кирюшка? Заснул быстро? Я скоро, котик. Целую, я скоро.
Ставя телефон в подставку он зацепляет рычажок, и динамики разрывает стереосистема.
«…все танцуют, суки бляди»
Логиновский дергается на своем месте, и водитель смущенно убирает громкость, пока вновь не воцаряется тишина. Авто останавливается, и Андрей оборачивается, вопросительно глядя.
– Туда, – машет слабо в сторону моего дома Логиновский, - как можно ближе к крайнему подъезду.
В конечном итоге, путь, который я проделываю пешком за пятнадцать минут дворами, мы преодолеваем на такси, по шагу в минуту до подъезда, потому что вновь взять себя на руки я не позволяю, примерно за час. Я закрываю глаза, собираюсь с духом, и звоню в звонок. До этого влажной салфеткой из бардачка такси я вытираю кровавую корку с лица, но когда мама открывает дверь квартиры и видит меня, повисшую на плече Логиновского, то немедленно отшатывается и хватается за сердце. На приведение мамы в чувства уходит минут пять, все это время я сижу на комоде, придерживаясь рукой с землей, забившейся под ногти, за зеркало. Логиновский объясняет, что случилось, и что со мной относительно все в порядке. Когда она говорит «Все понятно», и явственно указывает ему на выход, он заявляет, что никуда не уйдет, пока не убедится, что я не повреждена, а если это так, то повезет меня в больницу. Он остается на кухне со стаканом воды, пока мама запирается со мной в ванной. Помогает войти в душевую кабинку, поддерживает, поливает водой, как в детстве, мылит волосы и бережно трет губкой. Мне хочется думать, что это вода из рассеивателя на ее лице, но она всхлипывает. И прежде, чем одевает меня в халат, внимательно рассматривает все синяки и ссадины на мне. Я тоже вижу в зеркале четкие следы от ногтей на своей шее, там, где сорвали крестик. У мамы по наитию Логиновского больше всего тревог вызывает мой бок и разливающаяся под кожей синева. Но все же она приходит к выводу, что это не смертельно опасно, и завязывает на мне халат. Когда я выхожу из ванной, опираясь на нее, то от мысли, что мне придется лечь на свою кровать, меня начинает мутить.
– Мама, к Стасу, пожалуйста, к Стасу.
У Стаса темно, пахнет красками и Стасом. Мама подводит меня к кровати, и я сползаю с ее рук на жесткое покрывало, натягиваю правой рукой плед на ноги. Мама говорит, что вернется сейчас, и выходит. В оставленную ею открытую дверь я вижу весь коридор и дверь на кухню, кусочек кухонного стола и уголка. Логиновский стоит у стола и, прежде чем мама открывает рот, спрашивает:
– Первый рабочий день?
На кухонном столе стоит ваза с шикарным букетом орхидей, до меня доносится слабый запах.
– Да, – отвечает мама, и голос ее выражает недоумение.
– О, вы новый юрист моего отца. Наслышан. А это от нового флориста моего отца, – мне видна его рука, слабо взметнувшаяся к вазе.
– Артем? – спрашивает мама слабо.
– Да, – растерянно отвечает он, – А вы…
– Знакома с твоей мамой.
У них там повисает долгая душная тишина, потом Логиновский говорит:
– Можно мне..?
– Если еще не спит, – отвечает мама тихо.
– Иди сюда, Гриндевальд, – говорю я хрипло, и Логиновский прошмыгивает в комнату, прикрывает дверь неплотно, чтобы было не так слышно, но свет проникал. Садится на пол у кровати Стаса. Его голова попадает ровно в полосу света, падающую ему на спину и раззолачивающую волосы.
– Тебе все равно нужно завтра в больницу.
– Логиновский, с меня там снимут побои и заведут дело в милиции. Мне этого не надо, – я замираю от внезапной схватки боли, а потом понимаю, – ты же должен был завтра только вернуться.
– Когда я сказал «три дня» – я очень сильно понадеялся на свою выдержку, сбежал.
– И я же звонила Коле…
– Я взял трубку, Коля как раз был на сцене в одном из главных прогонов, а я же, как сценарист, всегда присутствую на главных прогонах, и вот…
– Ты ничего ему не говори, – говорю я, морщась и натягивая плед повыше, он тут же поднимается и помогает, потом снова опускается на пол, – начнется Колина истерика, а у него же представление, незачем ему знать...
– А ты завтра не ходи в школу, – говорит он резко, губы в полумраке сжимаются в тонкую линию, – Не ходи, завтра в школе будет страшно, обещаю.
– Артем, не надо лишних телодвижений, прошу, ничего не надо.
– Я поговорю со своим членоголовым, он тогда утром позвонит, скажет, чтобы твоя мама на работу не ходила.
Он смотрит как-то мечтательно перед собой и улыбается на секунду.
– Лежи, спи, отдыхай, все будет хорошо, – он ободряюще усмехается, – мне еще нужно пойти вещи забрать из зала.
– Так уже десять часов, – говорю я, косясь на электронные часы на стене, – там закрыто.
– Премьера послезавтра, – улыбается он, поднимаясь на ноги, – сегодня репетиция закончится… завтра. Так что я успеваю везде. Отдыхай.
Он поднимает с пола мою сумку, смотрит на дверь, потом наклоняется и нелепо и растерянно касается моих губ своими, как будто первый раз в жизни, как будто он не Артем Логиновский, которого я видела с Кариной Я-люблю-своего-брата, как будто он все забыл, что знал. Неуклюже поднимается, врезается в Стасов чертежный стол и выходит, прикрыв дверь. В щелку я вижу, как он опускает сумку на пол, потом присматривается, за чем-то тянется, потом вынимает какой-то крошечный предмет из внешнего кармана моей сумки, черты лица его искажаются, и я понимаю, что это нечто, отвалившееся от одежды нападающих. И я точно не пойду завтра в школу.
Он уходит, не проронив ни слова, и мама молча закрывает за ним дверь. Потом приносит мне обезболивающее и снотворное. Я выпиваю две капсулы, и, примерно через час, ватная и оглушенная, засыпаю.
День октября номер три. «Запахи, звуки, птицы – все возвратится вскоре»
говорит охотник пиф-паф
звери не умирают.
зайчики, послужив мишенью,
встают, убегают в лес,
где живут до ста и более лет.
Я просыпаюсь в десятом часу утра, и ни секунды не сомневаюсь и не колеблюсь о том, что случилось вчера. У меня нет даже секунды передышки, в которую бы я не помнила и удивилась, почему спала у Стаса. На прикроватной тумбочке стоит стакан кипяченой воды и упаковка аспирина. В соседней комнате мама приглушенным голосом разговаривает с кем-то по телефону, я точно знаю, что это не Стас, потому что еще вчера ночью мы договорились, что до его приезда ничего ему не скажем, ведь Стас может сорваться с пленэров, похерить все, припереться домой и совершить кучу необдуманных поступков. Хватит, что я разрешила Логиновскому совершать сегодня акты вандализма. У меня нет сил даже пошевелить рукой или ногой, я тупо смотрю перед собой, пока в комнату не заглядывает мама, решительно стаскивает с меня плед и еще раз меня осматривает. Да, черт побери, не самое приятное зрелище – колено снова распухло (да когда же это закончится), покрыты синяками ноги и руки, а вот бок выглядит не так и удручающе, хоть и лечь на левую сторону я не могу. Мама дает мне таблетки и садится рядом, берет за руку. Я смотрю вверх, на потолок Стаса. Он неровно дышит к потолкам, вот свой, например, заново отштукатурил после ремонта, покрыл грунтовкой и расписал фантасмагорическими пейзажами. На меня они нагоняют еще большую тоску. С маминой помощью я иду в душ, чищу зубы, а потом возвращаюсь к Стасу, подкладываю под спину побольше подушек и отворачиваюсь к окну от этих пейзажей на потолке с фиолетовыми деревьями и оранжевой землей.
Мама озадаченно говорит, что ей позвонил утром шеф, сказал, чтобы она сегодня не приходила и провела время с семьей. Я пожимаю плечами безучастно и пересказываю вчерашний разговор с Артемом. Мама говорит, что он очень странный мальчик, и что со слов Леси она его представляла не таким. Я хочу сказать, что тоже его представляла не таким, но мне не хочется открывать рот, и я смотрю сквозь маму в окно. Сквозь маму видно пейзаж за окном – деревья, окна высоток и облака с ползущим сквозь них вверх солнцем. Сквозь маму пейзаж размыт и слегка розоват, когда она уходит, он снова очищается, и я снова могу смотреть беспрепятственно. Я лежу, не двигаясь, на жесткой тахте Стаса, укрытая его пледом, и только это еще меня спасает. Смотрю за окно, как все выше поднимается солнце, как рассеиваются тучи, как колышутся на ветках последние листья тополей, почерневшие и увядшие. Небо очищается, становится самого осеннего топазового цвета, глубокого и синеватого, как чьи-то глаза. Чьи? Солнце поднимается в зенит, расчерчивает мой плед тенями переплета окна, и начинает спускаться ниже. Мама заходит, смотрит на меня, и выходит. Раз за разом.
Надо мной совершили насилие. Чертово жестокое насилие, меня унизили, буквально втоптали в грязь, меня, человека с душей, сознанием и правами человека, били ботинками, как бродячую собаку, надо мной измывались, смеялись, мне плюнули в лицо. Я чувствую себя раздавленной, я чувствую, что я чем-то хуже, ниже и гаже всех остальных, что я тварь дрожащая, которая должна бояться злого волка, который в любой момент может прийти и еще раз ударить меня в лицо ботинком. Я могу сделать вид, что ничего не произошло, как делала вид, что мой полет вниз головой с лестницы не имел последствий, но ведь там, где-то там ходят люди, которые это сделали, и они-то знают, что это было, что меня топтали ногами и били. Я буду ходить мимо них каждый день, а они будут знать, что я ничтожество. А я даже не знаю, кто это, и кого мне бояться. Я даже не знаю, за что надо мной издевались, я должна думать, что это только потому, что они МОГУТ. И им за это ничего не будет, потому что я никто, и никому дела нет до того, что со мной будет. А если кто-то узнает, что меня избили, покалечили или изранили, то только обрадуется.
Надо мной совершили насилие. Мне кажется, что я заклеймена до конца жизни тавром жертвы. Я раздавлена, я унижена. Я не хочу больше жить. Где крестик моей бабушки?
Ветер замирает в ветвях, и замирают последние листья. Солнце, остановившееся над спутниковой антенной на крыше дома напротив, выжигает мне глаза. В дверь звонят. Мама открывает. Из коридора раздаются тихие голоса. Потом дверь открывается, и, неся перед собой кухонный стул, входит Паша. В Стасовых домашних тапочках, наглаженный, накрахмаленный, в костюме-тройке с аккуратно уложенными волосами. Ставит стул рядом с тахтой и опускается на него. Смотрит мне в глаза и тихо говорит:
– Привет, малышка.
Я дергаю уголком губ в качестве приветствия.
– Мама говорит, с тобой беда случилась, да? – берет за руку, наклоняется ближе, будто разглядывает, черные глаза теплятся угольками.
– Меня КрАЗ сбил, – отвечаю хрипло и тихо, пошевелив пальцами, и отворачиваюсь к окну.
– Ленка, – говорит он заискивающе и шепотом, говорят, что люди верят всему, что проговаривается шепотом, – Мама говорит, что ты потеряла бабулин крестик?
мамаговоритмамаговоритмамаговорит
Я смотрю безучастно в окно. Потеряла, как же. Потеряли за меня.
Паша выпускает мои пальцы, и лезет во внутренний карман жилета, я заинтересованно поворачиваюсь к нему. Он вынимает из кармана плоский черный футляр размером с небольшую записную книжку, поворачивает ко мне и открывает.
– Смотри, Ленуська.
На темно-вишневом бархате поблескивают стеклами очки. Линзы абсолютно круглые, оправа стальная, черная, перемычка с небольшим дефектом. Очки отлично выглядят, натертые до блеска и сияющие в дневном свете. Я хмурю лоб и поднимаю глаза на Пашу, тот улыбается, смотря на меня, и я понимаю, что лицо мое все равно просветляется, не смотря на недоумение.
– Ленка, эта вещь для меня очень ценна, я ею очень дорожу. Это мой талисман, мой вудистский тотем и идол. Ленка, это точная копия очков Гарри Поттера.
Его глаза светятся восхищением и нежностью. Резкие монгольские черты лица смягчаются и сглаживаются морщины. Он берет мою руку в свою, большую властную лапищу.
– Я хочу, чтобы они остались у тебя, я хочу, чтобы эта моя вещь стала твоей, вместо крестика. Их вряд ли можно носить на цепочке и для зрения они не помогут, но я хочу, чтобы они у тебя просто были. От меня. Как талисман.
Я поднимаю руку, разглаживаю последнюю морщинку у него у глаз, с подбородка капают слезы.
– Пашка, не надо, они тебе дороги, не надо, оставь это.
Он ловит мою руку, откладывая футляр, улыбается, его глаза влажно блестят.
– Ты мне дорога, ты дороже всего, малая, а это просто вещь, и я хочу, чтобы ты ее оставила.
Стирает мимолетно слезу, ползущую по скуле, и утыкается лбом в плечо. Я протягиваю руку к раскрытому футляру, и вижу свой раскрошенный опухший ноготь. Сжимаю руку в кулак и отдергиваю. Слезы ручьями заливаются за шиворот. Я глажу Пашу по жестким волосам и вру, что все будет хорошо.
Он выводит меня на кухню обедать, хотя давно перевалило за полдень, и время близится к ужину. Я съедаю бутерброд с сыром и выпиваю сок, мама тем временем идет в аптеку, и мы остаемся в Пашей одни на кухне. Я вспоминаю, как несколько дней назад мы тут сидели при других обстоятельствах, и я не представляла, что меня ждет в ближайшем будущем. Паша, отрезая от сосиски кусок, невзначай спрашивает о Логиновском. Что-то постороннее, но я понимаю, что он к чему-то клонит. И спрашиваю напрямую, к чему, Паша кривится, и выкладывает:
– Я сегодня нагло подслушал в буфете его разговор с Малышевой. Она сидела за соседним столиком, когда пришел Логиновский, сел рядом, схватил ее под столом за руку так, что у нее пальцы в другую сторону вывернулись, говорил очень тихо, и я уже хотел вмешаться, когда он заговорил громче.
«…и он никогда тебя не любил, всегда только пользовался, потому что ты направо и налево давалка, и он попользуется тобой, как вещью, как тряпкой, вытрет ноги и пойдет дальше. Как я, как твой папа, как все твои мужчины до конца жизни. Потому что ты не человек – ты ничтожное ничтожество, которое в этой жизни призвано служить подстилкой на время. И он избавится от тебя скоро, как скоро…», а она ему:
«Он уже сделал это».
– В общем, разговор закончился на том, что Логиновский хрустнул её пальцами так, что у нее слезы во все стороны брызнули, сказал «Вот видишь, что я и говорил» и, так странно смотря, ушел.
Паша встает и идет варить кофе, я мрачно откидываюсь на спинку мягкого уголка, движение отдается тянущей болью в боку. Я прикусываю ноготь на большом пальце, смотря перед собой. Черт побери.
Спустя час, когда мама возвращается из аптеки, а Паша уходит проверять контрольные по С++ малышни, звонит Стас. Я собираю весь оптимизм в кулак, и отвечаю. В этот момент смотрю по сторонам, лежа на его кровати, и замечаю нечто. Исчезли мой портрет, пейзаж с озером и причалом у школы, панорама города и натюрморт из компьютерных плат. Стас тем временем говорит:
– Слушай, я задержусь на день еще, ты маму предупреди, телефон выключу, чтобы она не дозвонилась. Не хочу объясняться, просто задержусь, я потом все объясню.
– Стас, где ты?
– Ты что? Я? Я на выезде, на эскизах…
– Стас, я сейчас стою в твоей комнате, – ну, как стою… лежу, – и здесь нет половины картин. Где ты, Паресьев?
– Черт, – в трубке слышится шуршащая помехами пауза, – я на аукционе.
– Что?!
– Я их продаю.
– Что?!
Он ни в коем случае не может их продавать, ему нельзя! Он учится, это его портфолио, возможно, потом он будет их выставлять… но продавать!
– Давай мы поговорим, когда я вернусь.
– Я должна сказать маме.
– Лена…
– Стас! – и непонятно откуда силы его перекричать и перебить берутся, – ладно. До тех, пор, пока ты не вернешься, НИКТО НИЧЕГО не узнает.
Я выделяю эти слова особо, чтобы было на что ссылаться, когда начнется скандал по поводу моего избиения и неосведомленности в этом вопросе Стаса.
– И будь так добр вернуться к премьере своего чертового талантливого брата, – говорю я напоследок, и отключаюсь.
Мама стерла с телефона кровь и привела его в божеский вид, но экран пересекает глубокая поперечная царапина. Потрясающе. Она влетает в комнату, прижимая к груди кухонное полотенце.
– Что? – спрашивает встревожено.
– Твой сын будет только завтра, не успели зарисовать какую-то гору, – беззастенчиво вру, гневно хмурясь.
Стас, блин..
Логиновский не позволяет себе явиться без предупреждения. Он звонит мне на мобильный, причем на экране высвечивается давний и ни разу не использованный мною контакт «Артем», по-моему, самим Логиновским полтора года назад для удобства и занесенный. Он говорит отрывисто: «Минут через десять зайду», и вешает трубку. К тому времени, я, бойко передвигаясь по квартире, уже организовываю у Стаса в комнате свою резиденцию, тем более, что комната моя до завтра, ставлю на зарядку мобильный, убираю с резного столика стаканы с кисточками и торжественно кладу там футляр с точной копией очков Гарри Поттера и роман Стига Ларрсона, который даже умудрилась почитать. После звонка Логиновского я просто подхожу к зеркалу, и смотрю на свое отражение. Даже ничего – опухший нос не так похож на голубиный клюв теперь, а распухшие губы делают меня похожей на Анджелину Джоли, что касается заплывших от слез глаз, то да, это меня не красит.
Как только мы заходим в комнату, я сразу говорю:
– Это Малышева?
Логиновский сбрасывает куртку и вешает ее аккуратно на спинку стула, говорит подчеркнуто холодно:
– Ну, да, ты уже виделась с Павлом.
Он выбирает то среднее, между положенным «Павлом Андреевичем», и братом же навязываемым «Пашей».
Он вынимает из кармана куртки какие-то мелкие предметы, и, зажав в кулаке, начинает по одному выкладывать их на стол у футляра с очками и книгой. Первым он выкладывает маленькую блестящую детальку, и спрашивает, узнаю ли я ее. Да, я ее узнаю. На полированной поверхности стола передо мной лежит обниматель для бусин из любимого Юлиного браслета. Ажурная золотистая пластинка, изогнутая по форме бусины, какие у Юли проложены между янтарными бусинками в браслете.
– Это я нашел в наружном кармане твоей сумки. Можно бы было подумать, что это совпадение, и эта штука попала к тебе гораздо раньше. Поэтому утром, пока там не прошлось наше стадо, я пошел к спортзалу, и вот.
Он выкладывает на стол кое-как нанизанные на нитку янтарные бусины и хмыкает довольно.
– Это прекрасно себе лежало там, где я тебя нашел. И еще.
Последним он выкладывает на стол бабушкин крестик и спаянную цепочку.
– Это Ванька увидел, у него, как у сороки, на золото чуйка, нашел в траве черт знает где. Мы ее уже починили.
Я беру крестик в руки и долго рассматриваю любовно. Логиновский смотрит смущенно, а потом, чтобы нарушить тишину спрашивает:
– Как твое здоровье?
– Спасибо, Тем, спасибо за все. И за Малышеву, и за крестик.
– Что ты будешь делать?
Я улыбаюсь довольно и пожимаю рассеяно плечами. Пока у меня в голове слишком много идей. Но, для начала, надо дождаться Стаса и пережить премьеру, чтобы можно было рассказать Коле… и потом…
Воцаряется тишина, Логиновский ее уже не прерывает, потому что понял – я на вопросы о своем здоровье и моральном состоянии отвечать не буду. Я смотрю на крестик, Логиновский смотрит на очки в раскрытом футляре. Мама на кухне методично гремит ящиками, делая вид, что совершенно не интересуется тем, что мы тут обсуждаем.
– Не переживай, я ее не убью. Хотя мне очень хочется, и я могла бы.
В комнату входит мама, неся перед собой поднос с тоненькими «гостевыми» чашечками для кофе. Дружелюбно улыбаясь, ставит поднос на стол, снимает чашки и сахарницу в полной тишине. Логиновский растерянно и смущенно смотрит в пол, я в сторону.
– Спасибо, – выдавливает Артем, мама улыбается и подмигивает ему глазом, я качаю головой, и получаю аккуратный легкий подзатыльник.
Когда она уходит он продолжает прерванный разговор.
– Какого бы мне черта переживать за Малышеву?
– В честь нежной бывшей дружбы?
– Да незачем мне эта радость три раза, – морщится, поднимая чашечку ко рту, – Я ей нужен был для статуса, она мне… не нужна была, как-то прозаично, да?
– Всю жизнь ей нужен был только Коля, – усмехаюсь я, – а тут такая удача, Колина сестра в компании.
Логиновский отставляет чашку и вытирает тыльной стороной руки губы, я вспоминаю, что он пьет только чай. От кофе ему становится плохо.
– Я не понимаю, – трет виски и глаза, – за что это она… тебя?
Сажусь удобнее в кровати и улыбаюсь широко.
– Ну, как это… из-за Коли, ты понимаешь?
– Не понимаю, – трясет головой, – не понимаю, нет смысла. Ты ей ничего не сделала…
А тебе я что сделала? Чем я насолила тебе?
– Ты слышишь, что я тебе говорю? Это из-за Коли.
– У нее нет поводов… ревновать..?
Точно так же, как Коля тогда в школьном дворе, он осекается, смотря в мое лицо. Хлопает глазами, а потом широко их раскрывает, я усмехаюсь.
– Запомни, Артем, в этой школе возможно все, так нас воспитали. Нам тут не хватает санитара леса, гиены или шакала, который бы всю падаль пожрал. Если этого нет, то это не значит, что это не может случиться когда-нибудь. Сам знаешь, сам все слышал, да? По ее мнению причин более чем достаточно.
– Я думаю, это все дикие глупости, – моментально отзывается Логиновский, а потом хмыкает, я отрываюсь от созерцания крестика и поднимаю голову, смотря на него, – Паресьева, ты завтра на своего брата-бобра пойдешь смотреть?
– Пойду, – отвечаю я, уже предчувствую продолжение.
– Замечательно! – всплескивает руками он и становится на одно колено, придает лицу серьезное выражение и торжественно спрашивает, – Паресьева Елена, ты согласишься пойти не бал в моем сопровождении?
Я молча смотрю в его веселые голубые глаза и молчу долго, пока он, теряя веселость, не добавляет:
– В целях твоей сохранности… там руку подать, там придержать.
Я хохочу и поднимаю его с пола, усеянного блестками и стружками карандашей, мама даже перестает шуметь показно на кухне. И в этот момент полностью, во всех деталях и оттенках слышу, чем пахнет Артем Логиновский. Он пахнет рассветами над промышленным городом, он пахнет полынью, он пахнет мною и моей кровью, он пахнет пустотой, свежей мокрой травой и жизнью, впервые разноцветной и красочной. Впервые за эти полтора года. Это что-то значит, да? Я не пойму что, но это явно не несет мне ничего хорошего, правда?
День сентября номер четыре. «Until we bleed»Не во сне, не в бреду,
Не пьяна, не больна,
Твёрдым шагом иду -
Это будет война.
Ночь я провожу в размышлениях. Откинувшись в ротанговом кресле на лоджии и смотря за стекло, где в тумане проплывают фары автомобилей. Греется с тихим шумом обогреватель, из кружки тянется пар над поверхностью кофе. Я думаю. Думаю о многом. О Саше Буланкине. Зря Логиновский его подозревал. Никогда бы Буланкин не поднял на меня руку, он последний год боится поднимать на меня глаза. Само собой, когда мы наедине, когда не перед кем писаться и не для кого играть роль, когда он понимает, что неправ, когда ему самому больно и противно от самого себя. Он запутался, ноги его намертво закрутились в рыбацкой сети, и хватит одного неверного шага, движения, чтобы упасть на пол. Он не стал бы делать таких неосторожных движений ни за что. Сейчас я понимаю, что знаю о нем невероятно много, от его любимой еды до того, где и какой формы у него шрам от аппендицита. Я знаю, что он чувствует, как думает и что сделает дальше, но именно сейчас я так далека от него, как никогда, и сейчас мне как никогда все равно. Я точно знаю, что пройдет не больше десяти лет, и мы с Сашей встретимся в каком-нибудь пышном зале ресторана на встрече выпускников, будем абсолютно откровенно радоваться встрече, раскрывать простодушно объятья и целоваться в две щеки, хохоча. Что было между нами, прошло – плохое ли, хорошее ли – все равно.
Тихо пробираясь по темной квартире, хромая и придерживая кружку с приготовленным на кухне кофе, я думаю о Ванечке. «Ничего не могу, думать о тебе не могу». Ну, как мне понимать этого парня? Нет, с другой стороны, Ванечка ко мне всегда хорошо относился, хотя раньше я думала, что он со всеми так мил. Теперь, смотря на Ванечку и остальных со стороны, я понимаю, то он не мил ни с кем в принципе. Он – стервозная красивая блондинка, которой этой компании так остро не хватало. Но раскаяние его точно искреннее, и точно не в том, что он портил школьное имущество, во мне дело. Но еще с другой стороны… На шее Ванечки, подвешенный на тонкую золотую цепочку висит малюсенький платиновый ключик, он говорит, что на этот ключик в его сердце закрыт один человек, и сколько бы наглый Буланкин не спрашивал, кто это, Ванечка не отвечал, озорно и хитро смотря из-под пушистых ресниц. Ключик висел у него на шее задолго до того, как я начала дружить с Буланкиным, он не любит меня, но раскаивается в том, что мне сделал. Почему раскаивается и зачем пакостил я не понимаю, но разберусь, я непременно в этом разберусь.
Я думаю о Коле, укрывая ноги пледом и цедя из кружки холодные остатки кофе. Я думаю, о том, что, должно быть, происходит в его голове. Что происходит в его голове все эти полтора года. Я мучаюсь от того, что мои друзья оказались моими врагами, что бы было со мной, если бы мои родители оказались мне не родителями, а родители – врагами? Что бы я думала, что делала, к кому бы я обратилась за помощью? Где бы нашла силы не сойти с ума? Кого бы отвергла и кого приняла, сумела бы сохранить способность мыслить здраво и рассудительно, не кидаясь в крайности? Вряд ли. Могу я его в чем-то винить? Вряд ли. Закончились ли Колины проблемы на том, что он помирился со мной, и снова может спать на раскладушке в моей комнате? Вряд ли. Его придется долго, неизмеримо долго восстанавливать, любить, жалеть и лелеять. А завтра – поддерживать всей семейной мощью и заботой. Вот и все прерогативы.
За широкими окнами засыпает намертво город. Засыпает резко и совершенно. В половине второго ночи выключают все фонари, в рассеявшемся тумане не пролетает ни единой машины, и только в подсобке ирландского паба тускло горит настольная лампа сторожа. Может, он читает, а, может, спит при свете. Эта ночь не та, проведенная в семейном кругу, эта одинокая, долгая и невеселая, приправленная размышлениями и скукой. Я скучаю по Стасу, по тем словам, что он бы мог мне сказать, поставить вещи на свои места, решить все проблемы и неурядицы. Хотя бы пару слов. Но его мобильный отключен, а сам он так далеко. В этом холодном рациональном акте размышления-вандализма мне нужно присутствие Стаса, и я иду в его комнату, поднимаю стопку сложенный аккуратно холстов и достаю из-под нее мятую пачку Стасовых «Camel», возвращаюсь на лоджию, раскуриваю одну сигарету и бросаю в пепельницу. От нее поднимается вверх, к серому неоштукатуренному потолку, сизый дым, наполняет воздух запахом Стаса. Кажется, что это Стас положил тут свою сигарету и вышел на кухню за кофе, что он рядом, это такой его запах, даже отдаленно мерещатся запахи жевательной резинки и пены для бритья. Аквариум неуклонно наполнятся дымом, когда я раскуриваю вторую сигарету и оставляю на бортике пепельниц тлеть нетронутой и нелюбимой. Небо с сияющим надгрызенным полумесяцем луны заволакивает серым флером, флером затягивает оконную раму, мои руки и книгу, лежащую для вида у меня на коленях. И только тогда, плавающая в спасительном родном запахе, я могу подумать о том, что не дает мне покоя и неуклонно вмешивается вход мыслей всю ночь. Я могу подумать о Артеме Логиновском и о том, что происходит между мной и им. Когда это началось? Перед вебкамерой, когда я спросила о его собаке, когда он принес мне плеер и сумку? Что это? Я не знаю что это, но знаю точно, что, будто в призрачных страшных сказках, будучи названным, оно утратит силу и принесет температурную лихорадку мне и ему, ничего не понимающему, и врезающемуся в мебель. Ему, со всеми его талантами, Цоем, бухающем в наушниках, и красивыми мужскими руками, если вы понимаете, о чем я говорю.
О ком я не думаю в эту ночь, так это о Юле Малышевой. То, как я ее уничтожу, как размажу каблуком по мозаике в главном зале, будто букашку, я обмозгую в другую наполненную дымом ночь, и дым этот будет струиться из сигарет Стаса и Паши, и они будут думать вместе со мной, потому что это больше не та война, которую я буду проходить сама. Мне нужен альянс, мне нужны военные советники и партнеры. Напоследок я распахиваю окна на лоджии и, завернувшись в плед, жду пока созданное обогревателем тепло и сигаретный дым, созданный мной, вылетят безвозвратно в эту холодную ночь. Картинка принимает некоторую структурированную форму, хотя в схеме этой больше иксов и бесконечных вопросительных знаков, чем ответов и четких картинок. Забираясь в Стасову постель, я успеваю задуматься о том, что мне придется надевать на премьеру, и как я туда явлюсь с Логиновским, но об этом мне придется думать уже после пробуждения.
утром
плыть по течению моря смотреть в высоту,
где облачность делает свое дело, где дует фён
в доме, где живут разговоры
Но утро не приходит, солнце не выходит привычно из-за горизонта. Солнце съедено вихрами, черными волнами выползающей на востоке из-за горизонта тучи. Черной, пронзительно-пугающей, огромной всепоглощающей горести и тяжести, наваливающейся на город, наваливающейся своей холодной грудью на все стрелы шахт, на все краны и телевышки, пронзенная ими, но вечно живая и страшная. Нас ждет к вечеру, несомненно, дождь, первый дождь за эту осень, и это что-то точно значит, что-то новое, новое в этой жизни, в этой рваной осени, разграфленной на дни сентября, разделенной на дни октября. Нас… меня что-то ждет, и предчувствие, не то плохое, не то хорошее, одним словом – изменений, надевает на голову тонкий ободок пульсирующего страха, больше всего отбивающегося в висках. Хрустальные карандаши дождя заскачут по дорогам, по капотам и лобовым стеклам машин, загремят по железным крышам цветочных ларьков через дорогу, пробьют насквозь хитин, которым покрыто мое тело и мне однозначно что-то придется менять. Время точно пришло.
Причиной моего раннего пробуждения становится звонок в дверь. Я уже думаю, что это Стас, и открываю дверь, но на пороге стоит Туся и смотрит на меня шаловливо и весело. Заходит в квартиру и рассматривает меня придирчиво, потом, бросив на пол тяжелую сумку, обсыпанную, будто ветрянкой, значками «Louis Vuitton», расстегивает застежки на высоких босоножках и говорит:
– Ну, что ждем? Марш в душ, а я делаю кофе.
И я иду в душ.
в ожидании октября
замирают моря
и твоя кровь стынет
твоя кровь холодна
Раз за разом. Раз за разом.
Туся – это тот человек, с которым я и не планировала, и не думала дружить никогда в жизни, и представить еще год назад, что в полдесятого утра она ворвется ко мне в квартиру, и станет хозяйничать на кухне, не могла точно. Если бы годиков пять назад какой-то добряк из будущего показал мне нашу с Туськой фотку, где мы голова к голове показываем невидимом фотографу языки, я бы выпала в осадок и подавилась своей кока-колой. С Туськой я познакомилась в те тяжелые месяцы, когда Паша лежал в больнице после нападения. Его уже перевели из реанимации в хирургическое отделение, где восстанавливали почки и сшивали разорванную селезенку, и я дневала и ночевала на соседней с его кроватью пустой койке, укрываясь на ночь больничным халатом. Туся делала то же самое в соседней палате, ухаживая за своим парнем, которого по ургентной (ох уж эти ургентники - среди ночи их привезут, все отделение побудят, санитары шороху наведут – беда бед) привезли с аппендицитом. Вот так мы и познакомились, сидя на стульях в коридоре, пока лечащие врачи гуляли с осмотром по палатам, что удивительно, с первых слов и первого взгляда, Туся мне очень понравилась – всегда жизнерадостная и живая, даже в самые тяжелые дни и после самых трудных ночей. Я знаю Тусю больше года, и никогда не видела нечесаной или ненакрашеной, с мешками под глазами и в спортивном костюме. Туся всегда тщательно завита, накрашена, одета в одно из своих легких летящих платьев, и украшена маленькой серебряной балериной на цепочке. Туся всегда барабанит наманикюренными пальчиками по столу, и от Туси всегда пахнет умопомрачительным холодным «Донна» от Серхио Таччини. Она достает свои духи, похожие на белый прекрасный айфон из чехла, похожего на чехол для айфона, и нажимает на пульверизатор, блестящие локоны и матовую кожу окатывает туманом «Донны», и я завистливо охаю ее неприкосновенной и необсуждаемой женственности.
Я сроду не рассказывала Тусе о проблемах в школе, и она всегда недоуменно разглядывала изменения, которые со мной происходили. Не знаю, почему не рассказывала ей. То ли от того, что Туся прошлым летом закончила не нашу богадельню, а «Синие колокольчики», и наши школьные проблемы, наверное, показались бы ей совсем непонятными и глупыми, то ли потому, что хотела иметь хотя бы одного друга, который бы не знал о моем унижении, и строил со мной отношения не отталкиваясь от этого факта. В общем, вчера в ЖЖ я обмолвилась Тусе, что понятия не имею, что делать с премьерой, и вот сегодня, в полдесятого утра Туся здесь с чемоданом от «Louis Vuitton», набитым платьями и прочим блестящим и красиво-женственным.
Туся, урожденная Натуся Игнатенко, поит меня, выползшую из душа, и совершенно не взбодрившуюся, кофе, а потом берет ситуацию в свои руки. Для начала заклеивает мой изломанный ноготь на безымянном пальце акрилом и намертво закрашивает его и все остальные плотным бежевым лаком. Потом Туся, охая и причитая, пьет лимонный сок с влитой в него от силы рюмкой «Маренго» и рассматривает мои волосы.
– Боже, Элли, что у тебя с волосами, ну что тут можно сделать? – она пропускает мои волосы сквозь пальцы и хмурится, – Ну, как можно сделать женственной девочку, у которой мальчишеская прическа?
Она вытягивает вверх одну из самых длинных прядей, в пряди не больше пяти сантиметров, и Туся обреченно машет на меня рукой, идет доставать из чемодана платья. Сколько же у нее платьев – легких и плотных, длинных и коротких, открытых и наглухо закрытых, шелковых и креповых. Я меряю не меньше дюжины, когда Туся, уже немного окосевшая, как и я, от «Маренго», на чем-то останавливается. Да, Туся останавливается, потому что никакого права голоса я в этом процессе не имею. После выбора туфель и аксессуаров подружка берется за макияж и передо мной рассыпаются горы косметики с громкими названиями вроде «Мейбеллин». Я вижу ее сосредоточенное лицо в паре сантиметров от себя и начинаю не контролировано хихикать, пока не получаю по лбу блеском для губ. От Туси пахнет «Донной», да она и сама Донна, и «Маренго», так смешно и забавно.
Когда она заканчивает со мной, на лице ее расползается крайне самодовольная улыбка. Из нас выветривается алкоголь, и заканчивается очередная серия «Друзей». На меня из зеркала смотрю я сама, лишенная посредством тональной основы синяков и припухлостей на лице и руках, облаченная в маленькое черное платье и с шикарным то ли обручем с огромным атласным цветком, то ли в шляпке в форме черного атласного цветка, приспособленной к моей коротко стриженой голове. Я сама, только почему-то сама не своя, шалая от «Маренго» и поистине «по-ванечкиному» опушенных длинными ресницами глаз, переставших быть похожими на мои. Дорогая косметика творит с нами чудеса.
Перед уходом она забирает улику с места преступления – пустую бутылку из-под вермута, и достает из кожаного чехла айфон. Смотрит на него, потом нелепо машет рукой, и достает другой чехол, с «Донной», и густо опшикивает меня. Когда я спрашиваю, зачем так много, она снова отмахивается и говорит, что для пущей стойкости. Туся на «Фауста» пойдет в рамках благотворительных спектаклей, ибо на премьеру приглашены только родичи участников, дятлы из Управления образования и всякие другие снобы. Ребят из «Синих колокольчиков» там не ждут. Я, как и Стас, отправляюсь на представление по пригласительным от Коли. Кстати от Стаса на три часа дня никаких новостей не поступает, номер его «недоступен, либо находится вне зоны действия сети».
После ухода Туси, которая а самом деле является не такой, как все ее себе представляют, и даже не такой, какой я ее представляю себе, ко мне возвращаются дурные предчувствия. Я подхожу к кухонному окну и, приоткрыв форточку, наблюдаю за жизнью, протекающей внизу. Черная широкая полоса на востоке разрослась и сожрала полнеба над городом. Прохожие неосознанно увеличивают ширину шага и скорость, почти переходя на бег. Они тоже чувствуют эту тревогу, они тоже чувствуют приближение. В ожидании дождя дворник соседей Логиновских жжет за кованными воротами, почти на проезжей части, огромную гору сухих ломких кленовых листьев. Они охватываются пламенем в считанные секунды, и через пару минут от них не остается даже сколь видимого следа, кроме аккуратно собранного горячего пепла. В квартиру вползает тонкий запах жженых листьев, а я изучаю дом, стоящий за кирпичным забором, венчанным кованными черными пиками. У дома Логиновских косая крыша и огромное потолочное окно в ней, как оранжерея или… аквариум. А Логиновский тоже аквариумная рыбка, как и я, как и Стас.
Стас. Я снова набираю Стаса и нервно хожу по квартире в своем маленьком черном платье, открываю и закрываю двери, переставляю предметы на столах и полках, слушая «Абонент выключен или находится…». Я не могу выпить кофе, потому что у меня накрашены губы, и накрашены так, что я сама потом не в жизнь не накрашу, у меня в волосах атласный цветок, который, если я прилягу, вряд ли останется неизмятым, да еще и с моих мизерных волос соскользнет, и потом я его назад помещу на голову вряд ли. Еще у меня накрашены ногти, и один из них заклеен акрилом, поэтому я не могу помыть посуду, не могу полить цветы, и мне остается только медленно свирепеть в ожидании Логиновского и набирать Стаса.
За окном темнеет и темнеет, порывом ветра распахивает форточку, и та опасно ударяется об оконный откос. Я закрываю ее наглухо и включаю во всей квартире свет. То ли от беганья по комнатам, то ли от того, что маленькое черное платье сдавливает мне ребра, начинают болеть все синяки и гематомы, неприятно дергается внутри что-то. То ли селезенка, то ли еще что-то ушибленное. В конце концов, я опускаюсь в кресло у маминой кровати и включаю телевизор, не выпуская телефона из рук. Оказывается, последнее, что мама смотрела – «Адвокат дьявола». Еще записанный на кассету и воспроизводимый видеомагнитофоном. Всегда, когда что-то заходит в тупик или становится невыносимым, мама садится за «Адвоката», послушно смотрит на кровавых детишек и сопли, размазанные по лицу Шарлиз Терон. Если мама смотрела кино, значит дела наши совсем плохи. Я не представляю, сколько я ей попортила крови своей школьной трагедией, и сколько крови ее ушло в тот вечер, когда Артем меня приволок домой грязную и избитую. В моих руках звонит телефон, дрожит, наигрывая «Апельсинами», и я беру трубку злая, но с легкой душой. Живой, живой, и то хорошо.
– Крысюк ты, Стас. Где ты есть? Нам выходить через полчаса.
Стас, сквозь хрипы какие-то и помехи говорит, что уже подъезжает к городу, но чуть-чуть опоздает. Не на спектакль, а на всеобщее предспектакльное сборище, хихиканье и обсасывание сплетен. Я вздыхаю, и спрашиваю, как его успехи. Вместо ответа Стас хмыкает и вешает трубку. Глупый ведьменыш.
В ожидании октября
замирают моря…
На кухонном столе небрежно брошены Тусей премьерные программки. На буклете – свернутом в три раза лакированном листе А4 – изображена творческая группа. На черном фоне одетые в черное Ярик-Фауст, Зотова-Мефистофель, Коля-Валентин и Шевелева-Маргарита. Ярик, затянутый в черную водолазку, с воротником, доходящим чуть ли не до рта, обнимает сзади Зотову, впереди на ее талии – его сжатые руки. Его голова возвышается над ее, почти касаясь подбородком волос на затылке. Коля и Шевелева стоят по бокам, смотря в разные стороны. Все четверо необычайно бледны. У Ярика такое выражение лица, будто бы он с радостью сжал руки на шее Зотовой, Зотова смотрит так, будто говорит, что ничего бы у него не удалось, Шевелева какая-то прибитая и несчастная, и только Коля, в длинной толстовке со «Злюками-бобрами» на груди, смотрит вбок иронично и весело, наслаждаясь и любуясь собой. Я хмыкаю и качаю головой. Коля всегда Коля, ничего не меняется.
Логиновский является на десять минут раньше, чем облегчает мне жизнь. Когда он появляется на пороге, я готова его расцеловать, если бы он, конечно, был кем-то хорошим. Например, моим братом. Хотя… это плохая идея, ну, совсем… Он слишком странно выглядит, чтобы я это списала на обычную Артемову причудливость. Его волосы аккуратно разделены пробором и гладко причесаны, из воротника черного пальто виднеется ослепительно-белая рубашка. Несколько секунд мы смотрим молча друг на друга, а потом он вместо приветствия говорит:
– Потрясающе выглядишь.
Я поднимаю брови и говорю, что поражена тем, какая он сегодня лапочка. Это же надо… пробор. Перед уходом (Логиновский все так же стоит на пороге) я, по Тусиной указке, отворачиваюсь к зеркалу, и легко-легко припудриваю лицо. Когда я провожу мягким душистым ворсом кисточки по левой скуле, Артем говорит:
– Ты спрашивала, почему я столкнул тебя с лестницы.
Ну, почему мы не можем поговорить об этом потом? Почему нельзя сделать вид, что сегодня исключительный день, в который все окей? Я хочу сказать, что не хочу знать ответов, но он уже продолжает.
Ох уж эти поговорить-голики и послушать-фобы.
– Потому что ты меня достала.
Я перевожу взгляд со своего отражения на его отражение.
– Потому что ты была так похожа на мою мать, что мне страшно. С этими взбитыми волосами, розовыми губами, хохотом, с этими сумочками. А потом на тебя ничего не действовало. Ни слова, ни действия, тебя невозможно было ничем достать, тебя не огорчало ничего в принципе. Для того, кто достает, это всегда повод для ярости, когда день за днем он что-то предпринимает, а на жертву это никоим образом не действует. Просто я был очень зол на тебя, потому что выставлял себя раз за разом диким неудачником. Если бы хоть одна шпилька достигла цели и ранила тебя, ничего этого бы не произошло.
Пудра с кисточки оседает на полировке полочки под зеркалом легким белым пятном. Зажав в руке кожаные перчатки, Логиновский смотрит в пол. Я смотрю на его отражение в зеркале, потом смотрю на себя и пугаюсь. Ни единого синяка, идеальной формы глаза и губы, светящаяся изнутри кожа – Тусина работа – и суженые в точки зрачки.
– Хватит, – я откладываю кисточку и распрямляюсь, – кому нужны твои разговоры? Помоги мне надеть пальто, и проехали. Мы все не очень хорошие люди, так что же?
А раз начала прощать всех подряд, то прощай. Так и до Буланкина очередь дойдет, как же.
Отражение Логиновского вздыхает и расправляет плечи, тянется за моим пальто на вешалке.
– Там дождь собирается, надо бы зонтик взять, – говорю я.
– Не стоит, там в машине полно этих зонтиков.
Я удивляюсь, но, когда вижу перед иномаркой свою маму и отца Логиновского, удивляюсь еще больше, и тогда Артем говорит: «Вот что я забыл сказать, точно». Да уж стоило бы. На маме прекрасное черное платье, которое она надевала на выпускной Стаса, и кружевное болеро. Она так что, так на работу ходила? Или взяла одежду с собой? И где она там переодевалась? Отец Логиновского (черт его дери, как его зовут?) курит и аккуратно стряхивает пепел на тротуар. Вдвоем они похожи на какую-то пару из черно-белого кино, мама чем-то напоминает Грейс Келли, отец Логиновского – Ретта Батлера. И этот Ретт Батлер, когда видит меня, разводит руками и говорит глубоким низким голосом маме: «Какая прекрасная леди! У вас замечательная дочь!». Я смотрю на маму, она пожимает плечами, Артем тихо говорит мне на ухо: «Они типа должны больше времени проводить с детьми. Сюрприз». Сюрприз. Опираясь на локоть Артема, я спускаюсь к машине. На улице бушует ветер, низкие тучи спускаются на город. Когда мы садимся в машину, на нас падают первые капли. За окнами проплывает город, расплывается в каплях, покрывающих стекло, растворяется красными огнями фар и разноцветьем вывесок, я сижу на заднем сиденье рядом с Логиновским, его рука аккуратно поддерживает меня за локоть. Его отец за рулем задает массу каких-то посторонних вопросов, которые обычно задают чужим детям, мама меланхолично смотрит в окно. Где-то Стас подъезжает к городу. Этот вечер будет долгим, следующие полгода будут долгими. Отсчет начат.
Предпоследняя глава. Аминь.