День сентября номер двадцать девять. «Пожелай мне удачи в этом бою»Кухня в самом центре вселенной
А где-то взлетают космические корабли
А где-то рыбак ловит по колено в воде на мели
А где-то известный миф выходит из пены
Кухня в самом сердце всего
А где-то я старею, и кожа становится суше
А где-то я рождаюсь и разрастаюсь всё больше
А где-то есть что угодно
Кроме как ничего
Я прихожу со школы раньше Стаса, сразу сбрасываю на пол сумку, туфли – в шкаф, и бегу на кухню. Я не успеваю открыть кран, как в дверь звонят. Я открываю, и принимаю от Стаса пакеты. Он какой-то чрезмерно всклоченный, или, скорее, растрепанный на ветру. Пакеты из супермаркета тяжелые, в левом звенят друг о друга бутылки. Стас потирает руки довольно и принимается расшнуровывать кеды, по пути в кухню включает стереосистему, и тотчас прерванный на полуслове Виктор Цой говорит нам: «Мама, мы все сошли с ума». Я пожимаю плечами равнодушно – ну, сошли и сошли, беды-то – и подставляю два лимона под струю горячей воды, Стас шелестит пакетами и хлопает дверью холодильника, подсвистывая «Кино» в такт. Закатное золотое солнце охватывает его волосы снопом искр, и я отрываюсь от лимонов, чтобы провести по его волосам. Вихры, вечно непослушные и генерирующие беспорядок, проскальзывают сквозь пальцы, на меня, пол и стол падают, медленно кружась, сотни маленьких золотистых блесточек. Стас смотрит на это все серо-голубыми глазами, склонив голову.
– Это нас на «прикладном искусстве» заставляли делать брелоки для девочек. Потом покажу, – стирает ладонью тонкий слой позолоты с крышки стола, чешет другой рукой затылок, – Пойду я переоденусь.
Я возвращаюсь к лимонам, нарезаю тонкими кольцами, возвращается Стас, переодевшийся в честь праздника не в замазанную в краску майку, а в парадную рубашку. Ну, как парадную – выпускную. Такой уж у меня брат. Когда мы, поскальзываясь в спешке на новом скользком линолеуме, режем батон и спешно мажем ломтики маслом, на лестничной площадке слышатся шаги, потом звон ключей, и в замке начинает проворачиваться ключ. Мы останавливаемся, переглядываемся удивленно. Стас тихо говорит:
– Какого черта? Мама?
Мама никогда в жизни раньше семи вечера с работы еще не приходила, даже 31 декабря и во всякие праздничные дни. Но это действительно она, и я встречаю ее, плотно прикрыв дверь кухни, а там, за рифленым непроницаемым стеклом, Стас со скоростью звука мечет бутерброды, колбасу и пирожные по полкам и в холодильник. Мама смотрит как-то непонятно. Тревожно и непонятно. Один раз в жизни видела у нее это лицо, когда ее наняли представлять интересы жены, а при разводе все имущество досталось мужу, и детей тоже оставили с ним, потому что судья отхватил на лапу. Сейчас она с тем же лицом отбрасывает туфли в угол, вешает на крючок свою сумку и идет в кухню, игнорируя третий раз мой вопрос «Мам, что случилось?», открывает дверь, за которой Стас уже с независимым отрешенным видом подносит зажигалку к белой сигарете. Оборачивается на звук, и, нахмурив лоб, прячет сигарету и зажигалку в пачку, откладывает в сторону. Все столы девственно чисты и белы. Мама тяжело шлепает по полу налитыми ногами, садится за кухонный уголок и молча поднимает на нас глаза, я понимаю, что с тех пор, как она зашла в квартиру, то не проронила еще ни слова.
– Надо с вами поговорить,– говорит мрачно и тяжело.
Стас щурит глаза, хмыкает, снова достает пачку, закуривает нервно, двумя затяжками и говорит:
– У нас будет новый папа? Херня-вопрос, пожалуйста.
Мама не реагирует, прокурорским взглядом указывает нам обоим на стулья напротив. Мы, как паяцы, синхронно садимся. Солнце светит прямо ей в лицо, вырисовывая и выделяя все черты. Тяжелые уставшие веки, воспаленные глаза, морщинки, стянувшие кожу вокруг глаз. Стас дымит «Camel» просто мне в волосы, напитывая их тяжелым дымом, боковым зрением я вдруг замечаю, что мимо меня пролетают идеально правильные геометрически колечки. Мама молчит.
– Ко мне сегодня приходил мужик… Тот, которого я недавно к херам послала, бывший муж моей клиентки.
Мы с братом синхронно зло выдыхаем, у Стаса при этом из носа вырываются струи дыма. Он тяжело тушит в пепельнице сигарету. У меня стягивает неприятным предчувствием внутренности.
– К себе работать зовет, – заканчивает мама, Стас закашливается дымом.
– Что?
«Боже, какой пустяк, сделать хоть раз что-нибудь не так»
Стас сделал стереосистему тише, но не выключил совсем, и теперь тихо где-то наигрывает музыка.
– Зачем? – и я тоже подключаюсь к лотерее «Вопросы без ответов».
– Говорит, что ему нужен человек, который сможет послать его при случае, одернуть, поставить на место. Должность юриста, все дела… Юриста-консультанта, никакой материальной ответственности, никаких договоров.
Она смотрит в стол и царапает ногтем вышивку на салфетке, лежащей с ее стороны стола. Стас опять чешет затылок, и блестки падают, падают, падают на стол. На углу со скрипом тормозит какая-то машина, я пожимаю плечами.
– А не подстава ли это, мама?
– Знаем мы их – никакой ответственности, потом сидеть будешь, пока внукам по восемнадцать лет не исполнится. Мама, – предостерегающе начинает Стас.
– Стас, такие деньги, такие деньги. Ты себе не представляешь, – мама поднимает голову, разводит руками, глаза ее лихорадочно бегают, – он покупает меня с потрохами.
Мы переглядываемся со Стасом, он отрицательно качает головой слегка.
– Я тогда смогу тебе студию оплатить, а Ленке вон любой университет, и ремонт опять сделать…
– Мама! – гаркаем мы хором.
– Какой ремонт?
– Сколько можно?
Потом мы так же синхронно замолкаем, понимая, что Логиновский-старший покупает маму, да и нас одновременно.
«Выкинуть хлам из дома и старых позвать друзей»
– Что делать будем? – спрашивает мама, смотря на наши опущенные стыдливо головы.
Когда Стас снова тянется за своей пачкой, лежащей на краю стола, в дверь звонят. Мы срываемся со стульев, Стас что-то мычит неприличное, я мечусь по кухне, Стас уже летит к двери, у меня на полу разъезжаются опять ноги. Мама смотрит на нас снизу вверх ошарашено.
– Мама, секунду, сейчас все решим.
– Достань, достань шампанское из морозилки, что ты стоишь? – шикаю я на Стаса.
Тот возвращается на кухню, я иду к двери. Кричу «Иду-иду», смотрю, как Стас берет шампанское, и начинает трясти бутылку. Медленно поворачиваю ручку замка, открываю дверь, потом вторую. За дверью стоит Паша. Все, как надо, все как обычно – костюм-тройка, плащ до пола, аккуратно повязанный полосатый галстук, за спиной аккуратная черная сумка. Я приглашаю его в дом, а там Стас откручивает проволоку на шампанском, пробка громко вылетает в потолок, из бутылки бьет фонтаном пена шампанского, окатывая больше меня, и немного плащ Паши. Мы громко кричим «Поздравляем!». Паша сварливо морщится, и корчит вышедшей из кухни маме рожицу, которая означает «Ну, посмотрите, что творят ваши дети». Мама стоит, прислонившись плечом к косяку двери, одна рука уперта в бок. Мы обнимаем Пашку за плечи и говорим маме.
– Мам, ты же не знаешь! Паша же исполнил дедушкину мечту! Хоть кто-то из его внуков стал педагогом! – говорю я.
– Скорее, пидагогом, – хихикает Стас.
– Теперь Паша преподает в школе информатику!
И мы стискиваем Пашу сильнее за плечи, тот натужно кряхтит. Мама подходит к нам, аккуратно отцепляет нас со Стасом от Паши, обнимает легонько его за плечи, отходит на расстояние, по-прежнему, держа за плечи, и внимательно рассматривает.
– Перестаньте ёрничать, паяцы, – обращается к нам, – Паша, я за тебя рада. Тебе очень идет этот костюм, ты такой хорошенький, опрятный. И сколько бы они не подтрунивали, дедушка тобой действительно бы гордился.
Снова обнимает и целует в щеку, Паша покрывается румянцем.
Солнце закатывается за футбольное поле, на футбольном поле тренируется новая футбольная команда, граница солнца-тени крадется по обоям все дальше и дальше от мамы, сидящей во главе стола. Стас сидит на подоконнике, стряхивая пепел в окно, туда, где мамы выгуливают своих детей. Паша сидит, закусив щеку, перед ним стоит бокал шампанского, выдохшийся и уже принесший мне дикую головную боль. Пашин пиджак и жилет висят на спинке стула, галстук распущен, верхние пуговицы рубашки расстегнуты, он неслышно барабанит по столу пальцами. Набивает, скорее, не мелодию, а какие-то слова на невидимой клавиатуре. Я сижу на виниловом стуле, поджав под себя ногу, Стасова коленка упирается мне в спину.
– Вот и скажите мне, дети, что мне делать теперь.
Паша крутит бокал в руках, смотрит на последние пузырьки, поднимающиеся в желтой жидкости.– Теть Тань, вот скажите, сколько вы будете сидеть в этом своем бомжатнике? Сколько будете втолковывать одно и тоже гражданам, находящимся за чертой бедности? Сколько это будет продолжаться? Пора для себя жить, да?
Мама хмыкает, и тыкает вилкой в кружок колбасы у себя на тарелке.
– Вот, Паша, ты жил-жил для себя, а потом все равно пошел в школу работать, и не в «Синие колокольчики» пошел работать, за деньги, а к нам, в четырнадцатую за копейки. И не говори, что это не желание быть полезным в тебе.
Паша корчит мину, и саркастично поднимает брови.
– А я вот занимаюсь этим. А кто, если не я? Кто расскажет бабушке, пенсию по инвалидности ей брать или по возрасту? Кто расскажет матери-одиночке, что ей должно государство? За копейки. Только я.
– Теть Тань, вы этим занимаетесь уже лет десять…
– Двенадцать, – поправляет мама.
– Двенадцать. Вы миссию выполнили, все, с вас хватит. Думайте вон об этих своих детках… – он кивает на нас.
Что удивительно, он сидит здесь уже час, а еще ни разу не достал сигареты.
– Боже, дети, я же его знаю лучше его самого, я же помню все, что его жена рассказывала. Он же… чудовище. Как она плакала, дети, как она ревела. В этом моем «бомжатнике» на стулочке сидя. Как же она с ним сына не хотела оставлять. Бедный ребенок, – мама качает головой печально, – Ленка его знать должна, если отец его в колледже не запер. Логиновский его фамилия.
Паша оборачивается ко мне на стуле, и мы долго пронизываем друг на друга мрачными взглядами, у Паши вверх вниз дергается кадык. Потом отворачивается, и глубоко вдыхает.
– Да знает, кто ж его не знает.
Я смотрю перед собой стеклянными глазами, плитка «Испанский дворик», нарисованная на линолеуме размывается в сплошное коричневое пятно. Какая все таки образовалась идиотская ситуация. Глупость несусветная. Что с ней делать. Дайте мне молочка.
– Знаю, – говорю я, и Стас за моей спиной потирает челюсть, будто проверяя, нужно ли ему уже бриться, – он его дома запирает, под домашний арест сажает. Месяцами.
– Бедный ребенок! – охает мама, и смотрит на Пашу, будто это главный довод в споре.
– Да нет, богатый, – глухо за меня говорит мой голос.
Еще спустя час мама уходит – оставив нам немытую посуду и надкусанные бутерброды. Стас плотно прикрывает за ней дверь, потому что уходит она к себе спать, я отношу тарелки в мойку. Мы ритуально достаем турку, устанавливаем в центре освободившегося стола пепельницу, я выдаю всем по две таблетки цитрамона. Головы болят, кофе варится, дым летит под потолком. Стихают детские веселые крики под окнами, новая футбольная команда давно ушла с поля, забрав мячик и сняв сетку с футбольных ворот. Самыми последними уходят ребята с репетиции «Фауста», маленькая стайка движется в нашу сторону через футбольное поле. В актовом зале гасят свет. Холодный ветер качает медные побрякушки над окном, почему-то именно они не вызывают раздражения и вспышек головной боли. Паша перебирается на мамино место, кладет длинные ноги на стул, потягивается всем телом и открывает пачку сигарет. Стас тем временем разливает кофе, и для виду достает из буфета галетное печенье. С улицы вдруг доносится тонкое «Ба-буш-ка!», Стас высовывается в окно, я следом. Маленькая девочка в зеленых шортах с таксой на поводке кричит, подняв голову к балконам, снова «Ба-буш-ка!». Видимо, бабушка, живущая где-то повыше нас, выглядывает с балкона, и малышка кричит: «Ба, кинь ключи!». Мы спешно прячемся, чтобы не получить пролетающими ключами по темени, и связка благополучно падает в бузину под окнами. Малышка терпеливо привязывает таксу к поручням у подъезда и тихо так зло говорит: «Дубликаты, блядь, сделать не могут, ползай тут по кустам, как сука…». Мы со Стасом переглядываемся и отходим от окна, Паша медленно тушит сигарету в пепельнице.
– Ну, что, рассказывай, – говорю я, усаживаясь напротив, – какими судьбами в школу.
Паша корчит снова мину, показывая, что все эти вопросы его достали, и отхлебывает кофе.
– Да так… Не знаю, в общем. Пришла ты, с этим всем школьным хламом.
Стас оглядывается на меня удивленно, я пожимаю плечами. Под «этим всем школьным хламом» он имеет в виду все мои школьные проблемы, все школьные взаимоотношения и прения, о которых он за десять лет успел забыть накрепко.
– Разворотили душу старому человеку. Неравнодушен я к этой школе, а вы, черт подери, такое там творите.
– Да ничего мы не творим, – отмахиваюсь я, – получше некоторых живем, не то, что вы диктатуру пролетариата только могли чинить, у нас вон тот же театр, тот же футбол, то же радио и прочее. И, простите, с «Синими колокольчиками» мы давно все мирно решаем.
Паша машет на меня рукой спешно.
– Да я тебе не об этом говорю, Господи! Мы счастливы были, счастливы. Вы счастливы, дети проходных дворов, а?
Я замолкаю и саркастично хмыкаю. Во дворе громко лает овчарка соседа с седьмого этажа.
– Вот ты Федора знаешь?
Мы со Стасом синхронно киваем.
– Когда я учился в последнем классе, Федор был нашим всем. Он смеялся с нами, он огорчался с нами, он постоянно играл с нами в какие-то свои взрослые игры, манипулировал, как хотел… Но не это главное. Мы все могли пойти и рассказать ему, что случилось, и он всегда мог помочь. Честно, у меня в те годы было не самое лучшее время, вы знаете.
На самом деле, конечно, не знаем. Думаем, что совсем наоборот, что Паша должен гордиться тем, чем был для всей этой школы, раздуваться от осознания своей значимости. А он так не считает.
– Я думал, что это все – эти разборки из лихих девяностых – все, что у меня на всю жизнь. А он показал, что нет, что-то еще, что можно чего-то добиться. Образование, работа, польза. В общем, вы меня понимаете. Он был очень молодой, и очень увлеченный. В те времена страшно любил Толкина. В кабинете висели всякие лучи-мечи. Преподавательскому коллективу он говорил, что это историческая бутафория, нам – «вот это точная копия меча Властителя Гондора, расколотого на осколки, вот это точная копия лука Леголаса, как его нарисовал на полях Толкин». Когда на последнем звонке мы все ринулись прыгать с пирса, он стоял на берегу с полотенцами. Он был нашим другом, и он нас спасал от многого дерьма. Теперь Федор давно не тот. Не торт. Вам нужен торт, не находите?
Мой кофе перестает исходить паром, я смотрю на лукаво на брата. Он умеет говорить, зараза, говорить вдохновленно и вдохновляюще. Но врет же, врет, как кукушка.
– Только что-то ты не очень добрый, брат мой, – говорю я, и опускаю тон, вспоминая, что мама спит, – вряд ли кто-то из моих одноклассников захочет обратиться к тебе за помощью.
– А с каких чертей я буду оказывать помощь твоим одноклассникам? – он наклоняется ко мне, сквозь плывущий в сторону окна дым проясняется его хищные оскал и колючие глаза, на секунду он снова становится тем, каким я помню его еще малышкой – надменным и властным, – В первую очередь я там, чтобы твоим «друзьям» завалить малину.
Вот так бы сразу и говорил, а то… польза обществу. Я так и подумала, так и подумала. Когда я ушла, он, конечно же, раскрыл закрытые вкладки и прошуршал в сообществе, все то дерьмо прочитал в «Колонке идиота», просто в обсуждениях, небось, такого про меня начитался. Ну, ладно, хотя бы один из братьев решил оказать мне реальную помощь, не то, что некоторые, не буду тыкать Коле в бок пальцем.
– Смотри, завалишь Буланкина в конце года, тебя к черту уволят.
– Из нашей-то школы? Я слыхал, у вас семестр учителем русского частный детектив работал, и что, пока сам не уволился, не уволили? – усмехается Паша.
– Он не уволился, его убили, – грустно отвечает притихший Стас, – хороший мужик был.
– Нашел я твоего «Идиота Петровича», – говорит Паша, хрустнув пальцами, – покукует бедняга.
– Да он сам уже объявился, – отпиваю я остывшего кофе, – напугал ты его до полусмерти. Статью про Зотову-то не он писал.
– Да я уже заметил, – морщится Паша, а потом объясняет, – стиль изложения другой. Оригинальный автор он как бы беседует с читателем, хихикает, подтрунивает, а тут… истерика какая-то. Подозреваю, что истерика бабья.
– Именно. Только не возьму в толк зачем. Ну, кому это нужно, что там написано? Мы же Зотову не в президенты выбираем, чтобы грязью обливать.
– Подождите-ка, – влезает Стас наконец проснувшийся и ощущающий себя третьим лишним, – так кто на девчонку гадость-то написал? Не ваш «Идиот»? А кто «Идиот»-то?
– Нет, кто «Идиот» – не скажу, что знают трое, то знает весь белый свет. А кто статью написал – так Малышева и написала, – вздыхаю я, – подружка дней моих суровых…
– Вроде баба не глупая, – пожимает плечами Паша, – А там – черт ее разберет.
– Да, у нее же Коленька наш – как навязчивая идея, – отмахивается Стас, – небось с этой Зотовой шащни крутил, а Юлька бесилась…
– Ты откуда знаешь? – взвиваюсь я, – Про Колю?
– Дак и всегда знал… По ней и видно всегда было. Не удивлюсь, если она с тобой дружила только из-за нег…
– Вот дрянь такая, – сиплю я зло, качаю головой, – попросила бы она меня, я б свела, вот гадина.
– Главное, что добилась она своего, – вставляет Паша, и я поражаюсь обознанности еще одного персонажа, – только не любит он ее, дуру. Это же Коля.
– Почему не любит? – удивляется Стас.
– Он никого не любит. Себя только любит. «Фламенко» же, звездун.
Паша качает головой, будто печалясь о судьбе Коли, встает, и начинает хозяйничать на кухне, варит кофе так, как любит пить сам. Хорошо, следующая на очереди я, я вам сварю кофе. Из кофе и сахара, любители травок и муравок…
Стас раздавливает сигарету в пепельнице и поворачивается к бесшумно работающему Паше, будто игнорируя меня, качающую зло головой и теребящую бахрому скатерти.
– Малая говорит, ты им каких-то диких заданий назадавал. Что ты там чудишь, Цукенберг юный?
– Фуууу, – тихо отзывается Паша от плиты, – ты что, вообще ни одного хакера или программиста не знаешь? Сравнил…
Машет на него рукой, как на пропащего, и вливает тонкой струйкой в закипающий кофе холодную воду.
– Ничего там выдающегося не вижу, Лен, ты как дурашка, честное слово. Я хоть слово сказал, я хоть раз обмолвился, что каждый желающий не может отсканировать эту чертову книжку с программой распознавания текста, исправить погрешности и так принести втихую? Ты думаешь Логиновский, Разумовский чем занимаются? Именно этим. И если бы твой драгоценный Буланкин, из-за которого ты так переживаешь, додумался это сделать, никаких проблем бы у него не было.
В приступе поучительства и морали у него чуть не сбегает кофе и он, сквозь зубы шипя что-то нецензурное, снимает его с плиты. Разливает по кружкам, грязные кружки педантично вымывает.
Я даже не думаю, чтобы попробовать объяснить, что ни из-за какого Буланкина я не переживаю. Пусть делает и думает, что хочет, черт его дери.
Идея надраться приходит к ним спонтанно, когда уже переваливает за полночь, после того как мама, переодевшись в пижаму и шурша блистерами, выпивает все нужные таблетки и отправляется спать уже до утра. Они сговариваются в три слова и два кивка, и Стас лезет в бар за бутылкой. Напиваются весело и стремительно, поминая те времена, когда меня еще не было или я не умела разговаривать. Паша постоянно лохматит длинные волосы, обычно так непривычно опрятно собранные в школе. В половине первого ночи проскальзывает мимо нас по дороге последнее маршрутное такси, в час ночи в подъезд проходит компания, возвращающаяся с дискотеки. В десять минут второго ночи по дороге, взметая вверх снопы листьев, проносится мотоцикл, густо подсвеченный желтым неоном. Паша, сидящий за подоконником, как школьник за партой, качает головой, и в пьяном лепете его я слышу неразборчивое «Вадик-Вадик», «Друг, он стоил двух», «Мир оказался прочней». В два ночи мой вечный товарищ по бессонницам из дома напротив неожиданно гасит свет на кухне и в спальне. Обычно он не засыпает раньше пяти утра, поэтому это удивительно. Я не знаю, кто он – мужчина, женщина, старик, почему не спит – может, сова, может, алкоголик, может, ипохондрик, может, ухаживает за лежачим больным, кто знает. Я знаю только одно точно: он не ведет светских бесед в интернете, не выполняет объемную работу, не распевает в караоке, он точно мучается бессонницей, я вижу это по свету, льющемуся из окон кухни и спальни. В полтретьего Паша застывает над холодильником, вглядываясь в магнитик на двери, привезенный из Алушты, и виды Алушты изображающий, прицокивает языком и что-то невнятно говорит матом, но по интонации я понимаю, что он возмущается, почему все эти снобы ездят по морям, а мы должны тут гнить. В три ночи Стас говорит, что ему нужно пойти хоть чуть-чуть поспать, потому что завтра ему выезжать на пленэры на несколько дней, и нужно с утра собрать сумки. Хлопает Пашу по плечу и, пошатываясь, уходит в недра своей пропахшей ацетоном берлоги. Мы с Пашей остаемся. Я умудряюсь выпить еще пару рюмок коньяка в квадратной бутылке с каким-то богохульным названием и пару раз пыхнуть Пашиной сигаретой, когда ближе к четырем утра он говорит, что ему пора и вызывает такси. Мы ждем это такси в полной прокуренной тишине под светающим прокуренным небом в окружении немытой посуды, растрепанных волос и окурков. Где-то вдруг, неожиданно, в предшествии холодов запевает птица. Еще не улетела в теплые края. Паше перезванивают из такси и просят выходить. Он натягивает поверх мятой рубашки жилет, и с пиджаком и плащом в руках выходит в коридор. Я набрасываю осеннюю курточку поверх домашних шмоток и выхожу его провожать. Мы спускаемся по выступающим с рассветной серости лестничным пролетам, хохоча и пинаясь. Выпадаем из подъезда, и оказывается, что такси еще нет. Замедляем шаг и, обнявшись за талии, медленно бредем к условленному месту.
– И потом… – Паша сгибается пополам в приступе хохота, – он говорит: «Какой к черту Лукашенко, я подумал, что это был Адольф Гитлер»!
Я захожусь в хохоте, держась на ногах только благодаря тому, что, не смотря на свое состояние, Паша добротно меня поддерживает. Потом он вдруг останавливается и громко говорит: «Логиновский»! Я останавливаюсь тоже, поворачиваюсь к нему и удивленно спрашиваю:
– Что?
– Вон! – Паша тычет куда-то пальцем, и тащит меня за собой.
Я не то что упираюсь, но иду с неохотой. Что бы там не увидел Паша, если оно связано с именем Логиновского, то оно мне не нравится. И действительно, на скамеечке, изрисованной похабными картинками, в окружении полыни сидит Логиновский, вытянув вперед ноги и откинув голову на спинку. При нашем приближении он поднимает голову, приоткрывает глаза и, видя нас, немного опешивает.
– Пал Андреич?
Паша останавливается над ним и говорит разборчиво:
– Называй меня Пашей, раз уж тут такое дело, – косится на меня, потом оборачивается на подъезжающее такси, и, махнув рукой, произносит что-то типа «Опять они будут шантажировать». Но тут же (не знаю, кто кого держал, он меня или я его) ноги его подкашиваются, и брат готов свалиться в полынь, но вовремя ориентируется Логиновский, подхватывая его под руку. Так они доходят до такси и, садясь в салон, из которого на нас вдруг веет запахом ели, огревает словами «Осень пришла в Москву» и желтым светом маленьких фонариков «Жигулей», Паша вдруг спрашивает невнятно у Логиновского:
– Логиновский, у тебя в родственниках не было Геллерта Гриндевальда?
– Не знаю, – отвечает так же невнятно Логиновский, – по папиной линии там точно одни Ивановы, а вот у мамы надо спросить…
– Паша, – перебиваю я, – я знаю Артема не очень хорошо, но уверена, что персонажей Роулинг у него в предках не было.
Логиновского осеняет, и он смешно хлопает себя по лбу, потом как-то интуитивно проводит по золотым в свете жигулевких лампочек волосам.
– Пока, Паша, – говорю я, захлопывая дверь машины.
– Артем, отведи ее домой, – еще говорит Паша в открытое окно, прежде чем такси трогается с места.
Мы молча смотрим, как лихая синяя «копейка» мчится по разбитой напротив Дома Спорта дороге, а потом Логиновский говорит:
– Боже, я пьяный, как черт, – и залазит обеими руками в волосы, – стыдоба.
– Ничего, он тоже пьяный, как черт, – успокаиваю я, и мы отходим от дороги.
Садимся на ближайшую лавочку, и Логиновский снова берется за голову, качая ею из стороны в сторону, и пытаясь нормально открыть глаза. Я натягиваю на колени в лосинах растянутую футболку с Чипом и Дейлом под курткой, позорище-то какое. На Логиновском одна рубашка в крупную клетку и виднеющаяся в раскрытом воротнике майка, но ему совершенно не холодно, даже гусиной кожей не покрыты руки. Пару секунд я смотрю на него, а потом сажусь точно так же, как он нашего нашествия – вытягиваю ноги в разношенных кроссовках, и откидываю голову. Закрываю глаза.
– Где ты набухался-то?
– Так у Малышевой же сегодня, – пофиг, уже вчера, – День Рожденья.
Я открываю глаза и смотрю вверх перед собой. Логиновский поворачивается ко мне удивленно.
– Ты забыла? Ни фига себе, вы же лучшими подружками были. Тили-тили-трали-вали.
Я забыла. Да, это девочка, в пижаме которой я спала в комнате с такими фосфоресцирующими звездочками на потолке, с которой делилась секретами и сидела за одной партой. А сегодня я забыла, что у нее День Рождения. И кто меня за это осудит? Я фыркаю презрительно, Логиновский отворачивается. Над горизонтом с выпирающими уродливо водонапорными башнями, телевышкой и стрелами кранов полосой рождается солнце. Солнце, которое рождается на море, которое рождается в горах, в полях предвещает свое появление серой полосой на небе, которая светлеет, светлеет, становится голубой. А, следом за ней, из-за линии горизонта выползает солнце. В промышленной зоне над изрезанным горизонтом появляется коричневая полоса смоговой дымки, которая становится бурой, светлеет и светлеет, приобретая четкий оттенок марганца, расползается вверх. И в такие моменты, как сейчас, можно уверить себя, что небо сегодня будет красным.
– Не парься, – говорит Логиновский хрипло, холодно ему-не холодно, а голос садится, – я всегда знал кто он и кем тебе приходится. Шантажировать не буду.
– Откуда знаешь? – я прячу руки глубже в рукава куртки.
– Ну, не забывай, это мой родной город, я тут до десяти лет жил. Как раз когда мне было шесть, Паша «Кровавый барон» был звездой. И брат у него был Стас Паресьев, так что сложить два и два можно легко.
Не такой он уж и пьяный черт, как говорит. Вполне себе вменяемый, не то, что я.
– Ты ему нравишься.
– Это успокаивает. Я еще хочу в университет.
– Логиновский, – говорю я, собирая волосы на затылке в пучок, но как только убираю руку, они снова распадаются, – ты что тут сидишь?
– Я отцу сказал, что к матери в Москву уехал.
– А сам не уехал.
– Уеду. У меня поезд через три часа, заберу на проходной, – он слабо кивает на свой дом за нашими спинами, выступающий металлочерепицей из-за мощного забора, – свой рюкзак, и на поезд. Ты там в школе скажи, меня дня три не будет.
– Хорошо, – сонно киваю я, – так и сделаю.
– Лен, слушай…
Он начинает очень медленно, как кассета, затягивающаяся в кассетнике. Я поворачиваюсь. Его бледное лицо выступает в этой серости белым, вытесанным из камня и в этом не-свете, но уже не ночном мраке, зыбком и призрачном, неясном, кажется не имеющим изъянов – лицом Ванечки. Только с залегшими в глазных впадинах тенями. Я могу подумать, что первые лучи солнца их сотрут, но это не те тени, чтобы от них так легко было избавиться.
Я поворачиваюсь и смотрю мрачно на него. А потом до меня доходит, что он тот самый человек, с которым можно молчать, выпускать из нелепых диалогов ненужные куски. Я просто смотрю в тени, заменяющие ему глаза. И выпускаю все эти «Я не хотел», «Кто думал, что так получится», и даже «В то время мне казалось, что все предатели заслуживают смертельной казни». Потом он отмахивается нелепо и раскоординировано, и говорит:
– В конце концов, не я за него решал. У Буланкина своя голова на плечах, мог бы меня послать. Я бы себя послал, правда.
На пятом этаже, на балконе – моем балконе – мягко и нежно светится огонек сигареты, поднимется вверх, опускается вниз. Я цокаю языком. Ах, родительский надзор. Логиновский воспринимает это как-то по своему, сползает на скамейке, хмыкает зло.
– А ведь знаешь, у меня же даже друга нет. Чтобы можно было позвонить, и сказать: «Чувак, епты, мне так херово, давай пересечемся?», надраться до беспамятства, и чтобы он не спрашивал, что случилось, чтобы помог и все это молча. Чтобы говорил глупости, и понимал все равно, что с тобой.
Потом он зябко передергивает плечами и прячет руки в рукава. Ну, наконец-то и ему холодно. Его золотые в свете фар волосы сейчас не более, чем тусклые иголки на спине мультяшного бобра Норберта.
– А как же Буланкин?
Логиновский хмыкает, ерошит волосы, лицо озорное и надменное одновременно.
– Да как же его близко к себе подпускать, если он такое с тобой сделал, лучшим другом?
– Тебе стоит больше подпускать к себе людей.
В этот момент я, почему-то, думаю о Ванечке. Логиновскому стоит приглядеться к Ванечке, на которого он сейчас так похож. Мне кажется, из них бы вышел отличный тандем злоязыких асассинов. И я даже не хочу задумываться о том, что он сказал до этого. «Такое с тобой сделал». Логиновский, напряги голову, и вспомни, что ты сделал с девочкой Кариной. Идеальные вы мои. Он молчит, знает, что отвечать на выпад не надо, я не нуждаюсь. Поэтому через тонну тишины он говорит:
– Тем страннее, что мы тут с тобой сидим, как парочка старых друзей.
Над марганцевым заревом над горизонтом поднимается солнце, пока только тоненьким проблеском, не цепляя ни верхушки деревьев, ни крыши домов. Солнце где-то там, в лучших краях, и светит для одного себя.
– Не знаю, о чем ты говоришь, Логиновский. Мои давние знакомые больше никакие мне ни друзья, все до одного. Мои друзья со мной недавно. Со мной с незапамятных времен лишь моя семья.
– Да, – отрывисто говорит он и хлопает себя по коленям бодро, – пора и мне к семье. Дорога не ждет.
Поднимается на ноги, поворачивается ко мне, улыбается вежливо.
– Ну, что, Лен, бывай, – разводит руками в прощальном жесте, а потом неожиданно добавляет, – ты о моей матери плохо не думай.
Он не знает того, что я знаю о его матери больше, чем кто либо, но так точно угадывает, что я плохо о ней думаю.
– Она все для меня делала, она действительно старается. Помню, – он замирает, понимая нелепость своих слов, опускает глаза, – у нее ни копейки денег не было, а она мне на день рожденья ноутбук купила.
Я вспоминаю дешевый «Asus», на который так недобро косилась, и меня заедает раскаяние. Еще меня поражает, зачем он это говорит, говорит мне и так честно. Или говорит себе? Убеждает себя, не меня? А еще голос его так странно дрожащее звучит от холода или черт его знает…
– Попробовал бы твой «Фламенко» его у меня увести – глаза бы вырвал.
Я поднимаюсь медленно, качаю головой и говорю:
– Счастливого пути, Логиновский.
– Называй меня по имени, – склоняет голову, засунув руки в карманы широких джинсов.
– Окей, – смеюсь я, – еще пожелания?
– Пожелай мне удачи в этом бою.
Я легко обнимаю его за плечи, хлопнув по спине ладошкой. На секунду прислоняюсь, прижавшись плечом к плечу, не более. Он исхудал за последний год и подурнел на вид. А еще от него вообще не пахнет, как от бесплотного духа, как от тумана и картинки в телевизоре. Только поднимается вверх в стремительно теплеющем воздухе горький и тонкий запах полыни вокруг нас. В нас.
На этом мы расстаемся, и я медленно бреду в рассветных сумерках обратно в дом.
Не заставляю его ждать или делать вид, что ничего не происходит, не скрипнув ни единой половицей и дверью, вхожу на балкон. Стас сидит на кушетке, вытянув ноги вперед, смотрит в сторону, пальцы замерли на ручке кружки. В воздухе разливается запах утра и кофе. Стас открывает глаза, смотрит на меня сквозь узкие щелочки век, вздыхает тяжело. Я подхожу к окну, не смотря на него, вдыхаю свежий утренний воздух. Смог поселится в нем спустя час и сорок минут.
– Лен, ты знаешь, я уезжаю на три дня, – я аккуратно кошусь на него и мысленно усмехаюсь «Куда ж вы все уезжаете», – и не хочу за тебя переживать…
– Почему ты не спишь?
Стас осекается, смотрит на меня осуждающе, потом берет со стола пачку сигарет.
– Я уже проснулся. Сумку собираю.
Хорошо собирает – баклуши бьет и морали читает.
– Так вот, я не хочу за тебя переживать, я не хочу думать, где ты и с кем, пожалуйста, воздержись от всяких непроверенных контактов, а?
Очень долго меня поражало, почему Стас курит «Camel». Самый обычный, классический – на фоне неба желтый верблюд. Курить его научил Паша, а Паша курит «Malboro», с чего бы ему не приучиться курить ту же марку. Этим летом я спросила его, и он дал мне самый развернутый и самый странный ответ, какой только можно было. Он вспомнил, как мы жили в Брянске, когда папа работал на их заводе энергоэкономичной термоизоляции главным инженером. Городок маленький, грязненький, в котором кроме ЭЭТИ этого захудалого из эволюции и нет ничего. Стас вспомнил, что над ночным магазинчиком, куда отец с ним ходил за сигаретами и хлебом, светилась вывеска «Camel», это было его первое выученное английское слово, и теперь, когда он видит этого желтого верблюда, то ощущения тепла нематериального, неосязаемого, почти инстинктивного накатывает, как в детстве. Поэтому я смотрю на желтого верблюда с уважением.
Он вроде и хочет еще мне что-то сказать, но я молча иду собирать в спортивную сумку его краски, кисти и футболки, поэтому он замолкает. Я делаю это не забывая обдумывать то, что они все разъезжаются – не к добру. Что-то непременно случится.