Переход из дня номер тридцать сентября в день номер один октября. Тем не менее – тишина.в ожидании октября
замирают моря
и твоя кровь стынет
твоя кровь холодна,
как вода в моей ванной
и ты одна
в этой осени рваной.
Я методично заполняю свою жизнь красивыми картинками. У меня нет красивых слов, красивых поступков, меня не окружают красивые люди, мне не дарят красивых цветов, поэтому у меня есть только красивые картинки. И, хвала богам, у меня есть источник красивых картинок – Стас. Он рисует мне бабочек и цветы, кровь и огонь, он рисует павшие города и чужие окна, он дарит веру в красоту мира. Я наполняю свою жизнь красивыми картинками, подбираю их по велению сердца, они приходят ко мне сами – находятся в интернете, попадаются на глаза в маминых журналах, их приносит мне Паша и насильно вешает на стены. Так мой дом наполняется эскизами, видами далеких стран, скриншотами анимешных мультиков, черно-белыми фото Одри Хепберн и, спасибо Паша, лицами Дэниела Редклиффа, Эммы Уотсон и Руперта Гринта. На моих стенах уже осталось очень мало свободного места – квадратный метр у окна, пара квадратных метров над комодом и кусочек над кроватью.
Сейчас я открываю свои глаза и смотрю в потолок. С потолка на меня смотрит Хью Лори и вся команда Доктора Хауса, сверху вниз, как на больного на койке. Этот огромный широкополосный постер мне приклеил на потолок Стас на днях, и я все больше чувствую себя пациентом этой клиники. Я вдыхаю глубоко и рывком сажусь в постели. Меня мутит, мне хочется спать, меня никто не разбудил вовремя, никто не приготовил завтрак, и вообще, Стас еще не успел уехать (осталась полной его пепельница и кружка с кофейной гущей в мойке), а жизнь уже превратилась в ожидание Стаса. И в этом своем горе я страстно хочу не идти в школу, забить на все и отправиться хилять к Пашке домой, в окружение этих чудаковатых предметов и мебели, но теперь в этом есть одно «но» – теперь Пашка работает, и ни где-нибудь, а именно в школе, и именно у него сегодня два урока информатики в моем классе. А это значит, что я обязана идти, и сидеть в напряженной тишине, старательно поддерживаемой Пашей, и заниматься ненужным скрупулезным трудом. Боже, какой кошмар, но ничего не поделаешь. Я снова собираю волю в кулак и припоминаю свою любимую считалочку.
в ожидании октября
И я поднимаюсь с кровати, шаркая тапками, иду в ванную.
замирают моря
И я под холодным душем, покрываюсь неприятными пупырышками.
и твоя кровь стынет
И моя кровь стынет.
твоя кровь холодна,
И моя кровь холодна.
После изнуряющих двух уроков в компании тихого, как мегаполис в ожидании удара цунами, Паши и злого и напуганного класса, я подхватываю сумку со стола, и иду на выход, когда Паша окликает меня, не двигаясь с места и не шевеля головой.
– Паресьева!
– Да?
– Задержись.
Я задерживаюсь, и когда класс выходит в коридор, Паша роняет голову на руки, тихо стонет и говорит:
– Сейчас я полежу так пять минут, и мы пойдем пить кофе.
Кофе готовлю я в подсобке, заливаю меленые зерна бурлящим кипятком и, не кладя сахара, выношу в класс. Паша сидит у открытого окна и мечется между желанием курить и не желанием заплатить штраф за нарушение распорядка школы. Все его метания выражаются в том, что он вяло смотрит на сигарету. Потом кладет ее назад в пачку, и мы пьем кофе.
Выходя из класса биологии, я замечаю, что случилось непоправимое, я не сложила наушники, потому что спешила от Паши на урок, и за сорок пять минут в моем кармане они свалялись в сплошной клубок похлеще любого морского узла. Это вызывает у меня приступ паники.
Весь этот год я не выпускаю из рук свой плеер, и не оставляю свои уши открытыми для всего того смрадного бреда, который струится по коридорам во время перемен, до и после уроков, я не слышу их дурных обсуждений, не слышу сварливых жалоб на неверных возлюбленных, шепотков, несущихся в спину. Да я почти счастлива. И вот я иду, торопливо разбирая хитросплетения проводов, пальцы в спешке путают и затягивают узлы еще больше, а все это наваливается, наваливается…
– Оказывается, год назад Серена переспала с парнем Блэр, вот та, бедняжка, и бесится!
– Да ты что!
– Ну, представь.
О Боже, Боже, Боже.. Господи.
– В тот раз я ему ясно ответила, что он может идти к черту, но нет же, это все длится и длится…
Меня здесь нет, я не здесь… Это не я, не я…
– Вы видели эти глаза? Видели? Да я бы его съела и трахнула!
– Джареда Лето-то?
Я оборачиваюсь, как от хлесткой пощечины, и встречаюсь глазами со светлыми глазами трахальщицы-каннибалки. Но юная растлительница смотрит мне в глаза и отвечает серенькой подружке-мышке: «Да нет, информатика». Мои глаза… Если она конечно говорит не о Елене Вячеславовне в мужском роде, то тот самый «информатик» сейчас бы отпустил в ее сторону пару «Сектусемпр» профессора Снейпа.
– Такие реггийные группы как «Пятница»…
– Битва при Ипре, когда впервые было применено химическое оружие…
– Сенсорный телефон это для меня очень дорого…
– Синий, как дедушка Мороз, с этим ковром подмышкой…
Уже высвободив один наушник, я бегом поднимаюсь по лестнице, чтобы спрятаться в наш с Дашкой уголок, но меня ждет не особо приятный сюрприз. На нашем месте сидит троица десятиклассников. Девочка-блондинка, шатенка и рыжеватый мальчик. Блондинка и мальчик сидят, вытянув на лестничную клетку ноги, а шатенка – подобрав под себя ноги. У нее жирно подведенные черным глаза и разные носки. Один голубой, а другой розовый, таких же цветов у нее полуперчатки, только одетые наоборот. У мальчика длинноватые спутанные волосы и шкодливое выражение лица, блондинка витает в облаках. Когда я подхожу, шатенка в разных перчатках как раз передает мальчику стопку бумаг со словами «Все эти фики идут с пометкой «Лучше всего читать под песню «I hate everything about you» TDG. Я не могу так много смеяться, ты должен это все перечитать». Я останавливаюсь над ними и смотрю вопросительно. Они не двигаются с места.
– Ребята, вы что, не знаете, что это мое место?
Рыженький мальчик передергивает плечами и отвечает медленно:
– Это Дашино место, но Даши здесь нет, а где ты была все это время, мы не знаем. Кошка место продала…
– А Наземникус Флетчер его перепродал в Министерство, – вставляет блондинка, и они с шатенкой хлопают друг друга по ладоням.
Мальчик снова пожимает плечами, и я ухожу ни с чем.
Да, где была все это время – с Колей, приходила с Колей, уходила с Колей, обедала с Колей на улице, все с Колей. А теперь Коле остается меньше недели до премьеры, и у него, само собой, нет времени на меня. Да что там, у Коли нет времени чтобы перекусить. Поэтому я покупаю в буфете бургер в термозащитной бумаге, разогретый в микроволновке и стаканчик чая с болтающимся хвостиком пакетика и, рассекая волны человеков, иду в актовый зал. С трудом, зажав подмышкой бургер и балансируя с пластиковым нагревшимся и обжигающим пальцы стаканчиком, открываю скрипучую дверь и останавливаюсь на пороге. На сцене происходит что-то невероятное, Ярик, схватив Маринку за предплечье, мотает ею из стороны в сторону, так, что у нее туда-сюда болтается голова. Она все сносит с поразительной стойкостью, и когда я уже собираюсь бросить этот чертов чай и пойти вмазать Ярику по голове, с режиссерского стула поднимается Виталий и, не оборачиваясь, кричит: «ВОН!!!».Я спешно отступаю к двери, он оборачивается, смотрит на меня и кричит еще раз «Выйди во из зала!». Но не на ту нарвался, глупый человечишко. Я громче него кричу «Фламенко!», а когда Коля выныривает из-за одного из первых рядов, бросаю ему упакованный бургер. Тот летит по странной траектории, и вряд ли удачной, но Коля, проявляя чудеса ловкости, удачно его ловит, и я напоследок заявляю Виталию: «Театралы хреновы, вон у вас, главный актер скоро от голода сдохнет, гестаповцы, блин». О удачном броске стаканчика чая уже точно можно не помышлять, поэтому выхожу обратно в холл к буфету, и иду на улицу, на нашу с Колей лавочку допивать чай. Когда на дне стаканчика остается глоток переслащенного, потому что неразмешанного чая, в кармане начинает вибрировать телефон, с запозданием играет Стасов любимый AWIM, и я со смешанными чувствами смотрю на дисплей. Там светится короткое «Даша», но сейчас, в часы своего одиночества, я не хочу брать трубку.
Моя жизнь превратилась в ожидание. В ожидание Даши, хотя она реже звонит, а я все чаще не беру трубку. Потому что боюсь разговоров с ней и сказать правду. Моя жизнь превратилась в ожидание Коли, когда его премьера состоится, и он снова будет только мой. Моя жизнь превратилась в ожидание Стаса, когда он вернется со своих пленэров, и… В первую очередь моя жизнь превратилась в ожидание Артема Логиновского. Мне кажется, я знаю, что это значит, и мне от этого страшно. Без него здесь как-то все совсем не так, без него мне здесь определенно хуже, хотя бы потому, что в его присутствии больше никто не решался делать мне подножки и чихать словом «шлюха». Что-то они такое чувствовали, что нас роднит, и почему нельзя меня трогать. Сейчас дела пошли совсем под горку. Я жду его возвращения, медленно варясь в этом котле с морепродуктами, французской горчицей и миндалем, дохожу до готовности и, наконец-то, осознания чего-то важного. Эти дни я провожу в немоте и глухоте, намертво заткнув уши наушниками. Я много думаю, о прошлом и будущем, о том, что сделала не так я и что не так сделали люди вокруг меня. Я подолгу гуляю в одиночестве, шурша листьями и пряча руки в карманы от холодного ветра. Поразительная осень в этом году – еще ни одного дождя. Хотя… хотя что-то приближается, циклонится, муссируется, и меня постоянно бьет статикой от дверных ручек и поручней в трамвае. Ветры становятся резче, небо серее и тревожнее, где-то глубоко внутри меня поселяется предчувствие. Среди всех этих мыслей и ударов электричеством как-то раз у класса меня ждет Буланкин. Мягко и доверительно берет за руку, отводит за угол и заглядывает в глаза. Мне становится противно, от этой мольбы и просьбы в глазах. Я уже знаю, что он мне скажет. Начнет, пожалуй, с того, что отец его убьет, потом скажет, что цель всей его жизни враз стала недосягаемой, а потом будет умолять, весь в соплях…
Я была бы рада опустить все эти моменты и перейти непосредственно к «Пошел нахуй, Буланкин», но Саня не тот человек, с которым можно просто молчать, опустив лишнее, он начинает заводить всю эту волынку, пусть и немного не так, как я предполагала.
– Паресьева, отзови своего Цербера, прошу.
Ну, что ты, глупый, Паша не Цербер, Паша он дементор. И Великий Инквизитор заодно.
– Он же завалит меня. Я же так не смогу, пожалуйста. Я не виноват в этом всем. Это все Логиновский, это все он.
Я передергиваюсь. Я, конечно, не запрещала Артему говорить, кем мне приходится «информатик» Андреев, и, собственно, если бы мой лучший друг ныл, что его жизнь окончена, я бы тоже посоветовала, к кому обратиться с просьбой. Но убивает, что этот Норберт его выручает, а Буланкин-то, Буланкин…
– Он день и ночь твердил «Предательство не прощают, предательство не прощают. Она тебе слово дала, что не скажет, а сама. Предательство не прощают» И я как дурак…
Мне так больно, как же мне больно, Буланкин. Год прошел, год, а мне по-прежнему больно, как было больно тогда. Это съедает и убивает меня. Ты – не мой друг, ты больше не тот человек, с которым я дружила. Нет, не дружила. Ты больше не тот человек, которого я любила. Как брата, как друга, как душу. Ты не был всем, ты был почти всем. И сейчас я навзрыд оплакиваю тебя. Тебя прежнего, тебя настоящего. Тебя встревоженного, тебя, носящего мне таблетки из аптеки и мажущего коленки перекисью. Я никогда от тебя не требовала неземной любви, не требовала стать человеком, которого я когда-нибудь поцелую. Я любила тебя… как мать, я хотела о тебе заботиться, я перевязывала твои сбитые костяшки на пальцах, я убирала тебе короткую челку, вечно отрастающую и лезущую колко в глаза. Как я любила тебя, Буланкин. По сей день мне снятся сны, а там все по-прежнему. Я прихожу в школу, а там ты, ты говоришь «привет» и садишься рядом. Ты занимаешься своими делами, но я знаю, что ты рядом, ты просто здесь, и когда тебе надоест заниматься своими делами, ты повернешься ко мне, и сделаешь глупость. Или учудишь что-нибудь, чтобы развеселить меня. Мне до сих пор снится, что ты снова и снова, раз за разом бросаешься к бедному Юрке с гневным лицом и бешенными глазами. Все думают, что это, потому что ты спесивый, одна я знаю, что это, потому что мы с ним читаем Фрая, обмениваемся немногочисленными книжками, а ты так по-детски ревнуешь. Но я просыпаюсь, и понимаю, что все это неправда, что есть сегодня, которое совсем не плохо, но только одно «но». В нем нет тебя, тебя настоящего. Я бы была согласна просто здороваться по утрам, обмениваться смсками раз в неделю и знать, что ты есть. Но тебя нет. Хотя ты до сих пор рассказываешь Логиновскому о том, что нужно быть честным с собой. Честен ли ты с собой? Или у тебя теперь другая честность?
Мимо нас проходит Ярик, какой-то еще более мертвый и пришибленный, чем обычно, я замечаю что его волосы, распавшиеся в отдельные пряди сильно отросли и он рискует превратиться в такого же йоркширского терьера, как и Паша.
– Саша, – говорю я глухо, такое впечатление, что я молчала целую вечность, – ты помнишь тот день, когда мы сидели друг напротив друга, тесно сжав руки, и сцепив пальцы? Столик был крошечным, а над ним возвышался такой же крошечный зонтик, и капли летели просто возле нас стеной, падали на плечи и руки, а мы сидели, и так жалели, что не можем прижаться друг к другу, чтобы было теплее.
Он молчит, но его мечущиеся глаза говорят, что он помнит.
– Перед тобой стоял глинтвейн, и ты помнишь, что ты говорил мне в тот день, Саша? Ты говорил мне, что навсегда нужно оставаться честным с собой. Не обманывать хотя бы себя, всегда решать, что для себя ты называешь правдой.
Он тяжело сглатывает. Мимо нас идут люди, смотрят удивленно, кто-то хмыкает недовольно. Они – серая масса, они идут и идут, они никто. И ты, то, что осталось от Саши Буланкина, тоже ничто.
– Так какого же черта ты врешь себе? Скажи правду хотя бы себе: не хотел позориться перед другом, не хотел показать, что я для тебя значу больше, чем ты сам думал и думали другие. Боялся как заяц, что люди узнают, как ты боишься, что меня не станет, и всем вокруг доказывал, что ты не слабак. Боялся, что они поймут, что ничего не значат – все эти Юлечки, Артемы, Ванечки, по сравнению со мной.
Боже, как ты силен и жалок, господин Рочестер, как ты жесток, Хитклифф.
Я не знаю, как объяснить то, что было между нами. Я думала, что смогу прожить с Буланкиным жизнь, так это было легко и просто, без обязательств возлюбленных и ответственности родственников. Каждую минуту с ним было легко.
– Мой друг умер, мой друг погиб, и мне жаль. А тебе, чужой человек, я скажу, что ты жалок. Ты – ничтожен. Как не стыдно у Артема за спиной такое про него говорить? Я знаю, все, что он говорил тебе, но ты мог послать его к черту. Чего ты не сделал. А корень проблем твоих не в Андрееве, а в тебе. Андреев завалил тебя не потому, что ты обидел меня, Андреев тебя завалил, потому что ты думал, что можешь похерить его предмет и его самого, а потом бросить, как собаке, денег, заткнуть ему пасть. Вот почему он тебя завалил, а Логиновский… Логиновский получит свою оценку, и, скорее всего, это будет пять. Потому что он пашет.
Или потому что он переписал в стихах Фауста.
А может, потому что он сын работодателя моей мамы, или потому что несчастный ребенок, которого бросила мать. А, может, потому что Паша видит, он видит.