День сентября номер пятнадцать. «Где ты, мой северный брат?» на карте школьного утра
проступают полусонные окраины грохот заводов
пустые комнаты
свернувшийся белок дневного света
он еще собирает ласковые имена
высыпанные на белую
зимнюю бумагу
невообразимо далеко
к вечеру
огонек сигареты наконец гаснет
Утро не приносит ничего нового. Все те же занятия, все тот же круг. Та же толчея в ванной, постоянные спотыканья через разобранный диван в гостиной, нечаянные пинки своего рюкзака и сумки с красками Стаса на полу в коридоре. Мама уходит раньше нас, на кухонном столе от нее остается кружка со следами такой коричневой, что почти черной, губной помады и надкусанный два раза гренок. Осень молчит, тихо зажав рот, выдыхающий холодный ветер, желтым платком, и не желает входить в этот город. Когда входишь в этот дом, кажется, что сейчас запоет хор, выйдет пастор с кадильней, и кто-то пнет меня в локоть, шикнет: «Крестись, дура». Я не права, я путаю оболочку католического собора, и единственные мне известные ритуалы православной церкви. Я не права, потому что этот дом никогда не был собором, когда-то давно это здание, моя школа, было лишь чьим-то домом. С парадной лестницей, витражами, подвесными люстрами на двести свечей, галереями, анфиладой и башней. Сейчас двери забиты, переходы застроены. В каждом классе есть пара отштукатуренных или заклеенных обоями дверей, ведущих в соседние классы, коридор или еще куда-нибудь. На разноцветных бликах, которые отбрасывают геометрические витражи на пол, малышня играет в классики. Очень удобно, и пол не марают, и заняться есть чем. Как раз мимо меня на одной ноге девчушка скачет штрафные клетки. У нее розовые лакированные ботиночки и зеленые колготы, больше я ничего не вижу, потому что сижу на полу, и смотрю вниз, но этого хватает, чтобы пожать плечами. Родители странные существа. В конце концов, я в первый класс пошла в году 1999, и у нас все было либо черное, либо белое.
С другой стороны от двери кабинета истории на полу сидит Логиновский. У него опухшие глаза с розовыми воспаленными веками, крошечные красные капилляры разрезают глазной белок, но желтые волосы, как обычно, стоят беспорядочным длинноиглым «ёжиком». Я знаю, каких трудов стоит Коле каждое утро сделать на голове это, как я его называю, «пшеничное поле», ровненькое и упорядоченное, как вся его жизнь. Пузыречки с лаком, гелем и муссом, волосы стоят задубевшие и почти пластмассовые. Что касается Логиновского, кажется, что волосы у него сами растут вверх, только вверх, без постороннего вмешательства. В руках он держит пластмассовый коробок с диском, под прозрачную крышечку помещен белый ярлычок, на нем крупно маркером написано «Логиновский-Паресьева». Я поднимаю голову, и смотрю, как в разноцветном мареве смешиваются детские головы, а волоски, выбившиеся из девчачьих косичек, образуют вокруг них золотые ореолы. Уверена, что диск подписан так крупно и не лежит в сумке, валяющейся рядом с Логиновским, только для того, чтобы не разговаривать со мной на тему сотрудничества, чтобы я была уверена, что меня не обманут, и не вздумала заговорить с ним в коридоре, набитом людьми. Я делаю такое одолжение с удовольствием, с огромным удовольствием.
«Любимый учитель» задерживается уже на пятнадцать минут, и я вижу боковым зрением, как Логиновский нервно поглядывает на часы. Приходит Дашка, садится напротив меня на пол, обнимает меня за коленки. Кстати да, липкие гадости про меня и Дашку тоже говорили. Сегодня у нее над глазами ядовито-зеленые тени и губы почти такие же черные, как у мамы. На плече сумка в виде розового плюшевого медведя, к бегунку молнии прикреплен брелок в форме скелетика, если за него потянуть, то он начинает дрыгать ручками и ножками. Вокруг ее растрепанных на ветру волос тоже сияет золотом ореол.
– У меня для тебя плохая новость, – улыбается во весь рот и теребит меня за коленку.
– С каких это пор мои плохие новости стали для тебя прекрасными? – смеюсь я.
– С некоторых, – отвечает уклончиво Дашка, а потом показывает повернувшемуся к нам Логиновскому пробитый сережкой язык, и снижает тон, – Ленка. Я уезжаю. На месяц.
– Куда?
– У нас огромная конференция этнических музыкантов. Это такой шанс, если меня возьмут в какой-то коллектив, я после школы смогу отсюда уехать, понимаешь?
Шепчет быстро, захлебывается, от спешки некоторые звуки сливаются в сплошное шуршание. Я смотрю в ее горящие глаза, и понимаю, как она об этом мечтала. Мечтала и ничего мне не говорила. Может, чтобы не сглазить, а может, не доверяет. Это очень большой шанс для нее – бросить все здесь, этот постылый дом на двадцати сотках, заросших картошкой и чертополохом, комнатку в мансарде-чердаке, пузатого вечно «под мухой» отца и сухую сварливую мать, послать их всех, включая родственников в седьмом колене, и больше никогда не терпеть унижения. По сравнению с этой возможностью то, что я остаюсь одна в этом пекле, без надежного острова спокойствия и самоиронии, вообще ничто.
– Даха, как я рада! – обнимаю ее, целую в щеку, вижу, что у нее гора падает с плеч, – Чувиха, это же класс! Когда едешь?
– Через пару дней, – выбирается из объятий, садится рядом, – Ленка, мне нужна помощь твоя.
Когда спрашиваю, что такое, заливается румянцем, стесняется чего-то, неловко оглядывается на Логиновского, который уже давно надел наушники и ритмично покачивает головой в такт неслышной музыке.
– Можешь Стаса попросить, чтобы он меня отвез на вокзал? Денег у меня нету, и родители не дадут, билеты на поезд нам организаторы оплачивают, а такси…
– Ну, если ты не боишься, что его тарантас развалится по пути, то конечно Стася все сделает, – смеюсь в ответ, и краска постепенно сходит с ее лица.
Логиновский подтягивает ноги в кедах к себе – по коридору к нам приближается историк.
******
«Я так не могу жить,
Тени дарить.
Понять не успеваю…»
– Можешь передать своему дружку, что прежде чем он решит подать заявление в милицию, пусть подумает о том, что я выложу где-то поблизости от «Колонки идиота», какие материалы личного характера... Тонуть в одиночку я не намерен, – говорит Коля.
Я оглядываюсь. Класс пуст. Все выпускники после очередного собрания уже ушли, остались только я и Коля, прислонившийся к шкафу с противогазами всех конфигураций под стеклом. Волосы тянутся к небу, на футболке написано «Find!».
«Жизнь – игра у тебя нет масти
Смерть к тебе не питает страсти…»
Вытряхиваю наушники из ушей, смотрю сквозь него в стену. Почему здесь стены и пол кафельные? Почему везде они либо деревянные, оригинальные, либо покрытые линолеумом, а здесь кафельные? Почему? У господ здесь когда-то была гиперболизированная ванная комната? Уборная?
Сколько не думай о другом, сколько не смотри мимо, но я знаю, что дальше, что следующие строчки:
«Жизнь тебя проиграла стуже,
И смерти ты не нужен»
Наушники не в моих ушах, но я знаю, что дальше, всегда знаю, что дальше, я знаю на память все слова этой песни, и следующей, и всех песен в своем плеере, я знаю все слова, которые записаны на пластинку под названием «Коля «Фламенко», заезженную поцарапанную пластинку. Громко звякает смской телефон. Короткое, обрывочное «бугагашенька». Каждый звук, каждое слово, вспыхивает воспоминаниями, давними, но яркими, как вчерашние, накладывается давнешнее, смеющееся над «бугагашенькой» лицо Коли на сегодняшнее окаменевшее, как маска.
– Сука, Николя, – я делаю много шагов навстречу, потому что стоит он далеко, и остаются на парте наушники, из которых тонко, мне неслышно прорывается «Так и будешь идти по краю между адом земным и раем», – смотри на меня. Смотри на меня, Коля.
Губы его сжимаются в одну тонкую линию, белую, как мел. Он смотрит на меня сверху вниз, как я прошу. Глаза его непроницаемы.
– Думай, что ты делаешь, думай, что ты уже сделал. Мне противно, мне противно на тебя смотреть, Николя. Я твоя сестра, твоя кровь, какого же черта ты делаешь?
Тонкий синий ободок расходится по всему глазу, как пожар, пышет злостью и непонятным чем-то, я бы сказала – тоской, но неправда. Он выходит, зажав в кулаках с побелевшими костяшками ремень сумки, убегает от меня, испуганный как дитя, не желающий отвечать за свои поступки.
– Ты мне не сестра.
Так же спешно возвращается, врывается, поднимая в воздух порывом ветра листовки из ВУЗов. Захлопывает за собой дверь, глаза сужены и подергиваются губы. Я захлебываюсь гневом, возмущением, злостью, как водой, если бы меня просто сейчас бросили в покрытое мокрыми листьями озеро за школой. Да до какой же степени может дойти этот идиот со своей…
– Ни ты, ни Стас, никто. И мама с папой мне тоже не мама и не папа. И вообще я никому из вас на кровь и не плоть, – мельчайшие капельки слюны разлетаются разноцветными брызгами в солнечном свете, – ты уясняешь это?
«В нашем порту люди с мешками на спинах в поту…»
Я уясняю. Очень медленно.
– Я был горд, – Коля вдыхает медленно, говорит тише и медленнее, – как я был горд тем, кто мои родители, что у меня есть такая семья… как ты, как Стас, как тетя Таня. Я чувствовал себя причастным к… семье… к мафии. И что? Кто я, Лена? Я щенок, подобранный на улице и выкормленный. Чей я сын? Мне подумать страшно, чей я сын. Я понимаю, теперь я понимаю, откуда эти мысли в моей голове, – он с силой тычет пальцем в висок, – откуда эти порывы и импульсы. Откуда эти черти в моей голове. От какой-то чужой отвратительной женщины, которая бросила своего ребенка, которая, возможно, пила или крала. Так зачем мне врать себе, зачем врать вам и делать вид, что кто-то из вас причастен к тому, что называется моей жизнью? Я не хочу обманывать себя, мне пора отвыкать от тебя.
Комок подкатывает очень медленно и очень больно, будто огромный клубок вязальных ниток с воткнутыми иголками. То ли от срывающихся в слезы ноток в Колином голосе, то ли от непринятия и непонимания. То ли от того, что два человека борются во мне. Тот, что готов, не смотря ни на что, готов подойти и вмазать жирную увесистую пощечину, насколько дотянусь, чтобы голова дернулась, и тот, что готов сотрясать руками над головой и обнимать его, насколько дотянусь.
«Я утомленный закат, где ты, мой северный брат?»
Когда невозможно выбрать между двумя, я выбираю третье. Я ухожу. Прохожу мимо него, как он сам только что выбегал из класса, сжав крепко-накрепко кулаки. Открываю дверь настежь и ухожу. Вот тебе и весь выход. Выход из комнаты.
За дверью же гремит, орет и взрывается жизнь, окликами, смехом, возмущенными криками. Бросают в опасной близости к витражам попрыгунчик дети, компашка 11-б заглядывает в мобильный Ванечки и громко гогочет, шушукается с прилипалой Юлечка.
Я продираюсь сквозь всю эту толпу, и забиваюсь в Дашкин уголок между кадками с цветами, Дашка уже далеко, так далеко. Вроде пока только ушла собирать чемоданы, а кажется, что уже на другом конце планеты. Я на ее место убираю с прохода ноги. Ее уголок, она меня сюда привела, и дала половину своего личного пространства, потому что он всегда был ее, а я ходила там, со всей этой массой, не зная, что здесь, среди монстер, спряталась Даша с кровоподтеками в области ребер и черным лаком, наполовину сгрызенным с ногтей. Но теперь я знаю, теперь я все знаю. Сейчас, в данную секунду я знаю слишком много, и сжимаю голову руками, чтобы не знать, но поздно. Вдавливаю пальцы так, что, кажется, сейчас череп проломится, и ногти вонзятся в воспаленный больной мозг.
Когда я поднимаю голову, надо мной стоит Логиновский. В одной его руке моя сумка с нарисованными Стасом чертями и бабочками, в другой плеер с намотанными, как на веретено, наушниками. Я понимаю, что все это оставила в классе гражданской обороны – кубрика с кафельными стенами. Логиновский мнется с ноги на ногу, неловко переступает и протягивает сумку.
– Мне нужно было закрывать класс и сдать ключ на вахту, это было там.
В голосе сквозит «И ничего личного», свет, такой редкий здесь белый свет из окошка под потолком высвечивает маленькие капельки пота над его верхней губой. Почему я вижу это?
– Спасибо, – принимаю сумку и плеер, смотрю выжидательно, пока он не разворачивается уходить.
Почему-то сейчас очень хорошо думается. Во время краха, когда все системы перегрелись, вдруг включился мозг и очень ясно заработал, холодно и точно. Пока Логиновский разворачивается в столбе света и вальсирующей пыли, пока легонько качаются мягкие волосы у него на голове, а сумка хлопает по боку, я уже успеваю о многом подумать. О Коле – отстраненно и твердо, сейчас Коля только злой дурной мальчишка, который угрожает мне и Саниной компашке, и нужно как можно скорее любыми способами устранить его с поля боя. Надо найти «Идиота», черт побери.
– Логиновский? – спрашиваю громко, и он поворачивается.
– Да?
– Ты точно не знаешь, кто ведет колонку?
Палец с тонким черным кольцом проскакивает в петлю ремня сумки, брови тянутся вверх.
– Абсолютно.
– Потому что это весьма можешь быть ты.
Он не отвечает, просто уходит, захлестнувшийся толпой девятиклассников. Открываю смс от Дахи. «Будет двуспальная кровать!». Девочка будет шикарно спать. Я улыбаюсь.
– Что тебе сказал Снегурин?
«Он сказал мне, что его когда-то давно усыновили»
У Буланкина красивые руки.
– Что?
Я правда не понимаю, чего он хочет.
– Я видел, он тебя поджидал после урока, что сказал?
Злость кладет холодную ладошку мне на темечко, и колючий холод и стая мурашек расползаются по затылку и спине.
«Так какого же черта ты не подошел, и не спросил сам, а ждал, пока твои проблемы будет решать кто-то другой, а точнее твой бывший друг? Плюнуть и растереть».
– Предупредил, на тот случай, если ты решишь пойти в милицию, что ему до Фейсбука с фотками ближе, чем тебе до отделения милиции, за ручку не успеешь взяться, как все будут оповещены.
– Откуда он узнал? Черт…
«Ему сказала Юля Малышева, потому что она его девушка».
Слишком много разоблачений из моих уст. Я молча улыбаюсь.
Когда я вхожу в дом, я плачу. Когда я поднимаюсь по лестнице, вымазываясь в побелку, я плачу. Перед дверью я собираю себя вместе и поворачиваю ключ.
– Ленка, ты? Я салат уже доделываю! – кричит с кухни Стас, и делает «Богемскую рапсодию» «Квинов» тише.
Я снова плачу.
Когда солнце, красное, как бабушкины гладиолусы, садится за футбольное поле на другой стороне улицы, мы стоим у окна, упираясь локтями в подоконник. С улицы несется детский смех, веселый лай лабрадора и звуки чужой нам непонятной музыки из салона автомобиля. Кофе Стаса воняет гвоздикой и мускатным орехом. Он – маленькая ведьмочка, которая пьет свое зелье. Говорит «Хорошо, расскажешь, когда захочешь», но слушать хочет просто сейчас. Я молчу и царапаю ногтем край деревянной оконной рамы. К воротам Логиновского подъезжает машина, въезжает в раздвигающиеся ворота.
Мы со Стасом «дети проходных дворов», воспитанные на городской эстетике девяностых – раскладках с жевательными резинками со вкусом банана и клубники, запахах кубиков «Магги» из чужих окон, скрежещущих велосипедах, к которым никогда не подобрать детали, к пряткам в подворотне. Все наше детство прошло где-то в лазанье в кустах можжевельника, рассаженного за заборами барских угодий, и нам, с тех самых пор, как мы покупали впервые поштучно сигареты, так приелись эти их иномарки, въезжающие в «волшебные» ворота, эти их фонари над будкой охраны у выхода, которые горят всю ночь, этот лай собак, рожденных для охоты, но мающихся за бетонным забором. Так надоело, что когда я стану богатой, то не буду иметь ни единого признака барской жизни.
Когда ночь, теплая и глубокая, вползает меж домов, Стас звонит маме, и спрашивает, почему она задерживается. Я смотрю на мужчину, стоящего в свете фонаря у подъезда. На нем пышные шорты и узкая майка. Кажется, что он в платье. Говорю об этом Стасу, когда он вешает трубку, и он усмехается, в отблесках чужих огней я вижу, как мерцают на секунду его зубы. В нем я могу не сомневаться, у нас абсолютно одинаковые выделяющиеся клыки и дефективный передний зуб, немного повернутый налево, уж Стас-то точно мой брат. Он пахнет Стасом, запах никогда не меняется, сколько я его помню. Стас пахнет растворителем для краски, мылом и фруктовой жевательной резинкой, той самой, из детства. Хотя года четыре назад он пах по-другому, и другое это было коноплей. Но все проходит, а запах Хуббы-Буббы никуда не девается.
– Помнишь, Коля ходил когда-то и ныл, то хочет кубики пресса? – спрашиваю я.
– Помню, конечно, – кивает Стас, доставая зажигалку из кармана.
– Самые крутые кубики у тех парней, которые танцуют на каблуках, – говорю я, смотря на мужчину «в платье», а когда Стас отрывает взгляд от зажигалки, и смотрит удивленно, начинаю объяснять, – есть такой коллектив – мужики танцуют на шпильках и поют какую-то лабуду. Но это самые крутые прессы и спины.
Я цокаю языком, и поднимаю бровь, мол «Вот так-то». Стас прикуривает сигарету, и долго молчит, прежде чем спросить «А зачем?»
– Ну, у всех свои кинки. Кто-то любит мужиков в корсетах или ошейниках. Кто-то на каблуках.
Да, это то, что Даша называет «Ну, это последняя стадия!». Стас молчит, кивает головой, сбивает пепел в окно. Разговор наш, неспешный и ленивый, длится долгие часы, и не мешает мне думать, думать очень скрупулезно и дотошно. О том, что делать дальше, и куда себя вообще приткнуть со всеми этими шекспировскими (о, нет, в этом году правильно говорить – гетовскими) страстями вокруг.
– А некоторые идиоты до сих пор любят женщин, – смеется Стас и подмигивает мне, я улыбаюсь.
Он отходит от меня и делает громче музыку. Цой говорит спешно «Если к дверям не подходят ключи – вышиби дверь плечом». Я тупо повторяю эти слова про себя, пока не зная, чем они ценны, но интуитивно об этом догадываясь. Если к дверям не подходят ключи… вышиби дверь плечом. Вышиби дверь плечом. Не подходят ключи.
– Стас! Если к дверям не подходят ключи – вышиби дверь плечом, – говорю я громко и счастливо, Стас радости не разделяет.